Перед уходом (сборник)
Шрифт:
Слава богу, следующую ночь я провела не на вокзале, успела получить оба временных пропуска — и в общежитие и на завод. Комната на троих, куда меня поселили, показалась мне раем. Тумбочки, чистое белье… Да и посейчас кажется, правду сказать. Свой угол! Только считать своих соседок ангелами я давным-давно перестала. Дали бы нам с Андрейкой такую комнату насовсем — вот это было бы счастье. И желать больше нечего… Может, когда-нибудь и дадут — дойдет и до нас очередь.
Заводское общежитие куда лучше студенческого, в котором мы жили, когда сдавали экзамены. Я туда часто наведывалась поначалу — ходила в гости к девочкам, которые поступили, и… на разведку. Сравнивала, старалась запомнить. Как-то оно там, у студентов, уныло все, голо, тесно. В комнатах по пять человек, кровати железные, допотопные, одеяла солдатские, подушки — одно названье. Девчонки над чертежными досками в три погибели гнутся, инженерши будущие, разговоры только о начерталке, конспектах
Пыталась я об этом ощущении своем одной девочке рассказать, Асе. Ты ее должен помнить: толстая такая, похожа на борца, но с косой. Мамаша ее все за руку водила. Ее в институт приняли, потому что она ядро далеко толкает. Всем было неудобно: и молодому преподавателю, который на экзамене по физике подошел что-то подсказать ей, и ей самой — краскою залилась, не знала, куда деваться, хоть под стол полезай, — и тем, кто сидел вокруг и это видел. А все мамаша ее: принесла в приемную комиссию грамоту, в которой указан результат какой-то очень хороший, рядом оказался заведующий кафедрой физического воспитания тов. Збандуто, вот и… Нужный, мол, институту человек! Она мне ответила, что заводское общежитие на берегу стоит, а студенческое вроде парохода. Она согласна в любой тесноте жить, только бы доплыть до цели — до диплома, самостоятельной стать, а то мамаша ей продохнуть не дает, каждый шаг контролирует и учит, учит!
Проспала я первую ночь на чистых простынях, в раю, а утром на работу надо идти. Встала, умылась, лицо казенным полотенцем вытираю, а внутри так и дрожит все — первый день впереди рабочий! Как-то оно все будет? Места себе найти не могу. Как перед экзаменом — страшно.
А тут одна из соседок и говорит мне с кровати, голос хриплый такой со сна: «Не мелькай, новенькая! Ты чего это в такую рань вскочила?» — «Опоздать боюсь», — говорю. А она мне: «Ты на часы глянь! Отсюда до проходной пятнадцать минут ходу. После десятилетки, что ль?» — «Да». — «Ну-ну. Еще одна счастья городского искать явилась. В институт не попала?» — «Нет, — говорю. — По конкурсу не прошла». — «А в отделе кадров про образование свое сказала?» — «Конечно. А как же?» — «И зря! Дурочки вы все, выгоды своей не понимаете!» Я и глаза раскрыла: «К-какой выгоды?» Нам ведь с самого детства внушают, что образование — это благо, а неграмотность — зло великое. «И она еще спрашивает! Сякой-немазаной! Могла б в вечернюю школу попасть, день бы получила свободный, оплата — пятьдесят процентов. Это тебе не выгода?» — «Обманывать? — спрашиваю. — Да?» — «Да кого обманывать-то? Ну, написала бы вместо десяти — девять. Или восемь классов. Они бы сами тебя нашли, учителя. У вечерней школы тоже план, милая моя. Где это сказано, что по второму разу учиться нельзя? Повторение — мать учения!» Где такое сказано, я не знала, конечно. Поэтому молчу. Где-то же сказано! Обучение денег стоит. И немалых, наверное. А она, соседка, на локоть оперлась, глаза плутовские, веселые: «Не поступила ведь? Значит, плохо тебя учили! Брак! Надо второй раз. Вот и пусть переучивают…»
Правда, неожиданная логика? Так перевернуть дело мне никогда бы и в голову не взбрело. «Ну, — думаю, — попала я! Да не просто попала, а попалась. Какие они тут… шустрые. В раю-то! Нет, им пальца в рот не клади — город! А не отправиться ли мне, пока не поздно, к маме, домой? Пропаду ведь здесь, ни за грош пропаду среди таких-то…» И все рассказы о городских обычаях и нравах всплыли в памяти разом, будто зимние утопленники после ледохода. Наши, сельские, кто на базар часто ездил, когда не было еще ни автобусов, ни дорог, много баек разных о городе привозили — одна другой нелепее и страшней. Для чего? Для того, чтобы другие туда опасались ездить, что ли? Мы, детьми еще, обступим, бывало, приезжего и гадаем: и как это он в городе выжить ухитрился? А с виду вроде нормальный человек…
Вот так я впервые и поговорила с Катькой, теперешней соседкой своей и подругой, лучше которой у меня в городе нет. Несмотря ни на что. Она, Катька-то, девочка ничего. Только не все, что она говорит, слушать надо, не всему значение придавать. Она же актриса — в заводской народный театр ходит, репетируют они там. Репетируют-репетируют, а чтоб спектакль какой-нибудь народу показать, до этого они еще не дошли. Правда, раньше, говорят, было иначе… А Катьку и в жизни тянет роль разыграть. Сегодня — одну, а завтра — другую. Но это я позже поняла, а сначала… Сама Катька в хорошую минуту, смеясь, призналась мне, что ей в удовольствие было, в радость чем-нибудь меня огорошить. «Наивняк! Стоишь, ресничками хлоп-хлоп!» — а сама со смеху так и покатывается, озорница. И я вместе с ней улыбаюсь, хотя мне чуточку, конечно, обидно…
Подождала я, пока она умоется и поест — самой мне кусок в горло не лез, и на работу мы отправились вместе. Это я потом узнала, что ей в тот день во вторую смену выходить
Ну, что сказать?.. Если комната в общежитии показалась мне раем, то здесь, в литейном, был сущий ад, «геенна огненная», которой так любят стращать грешников попы и старушки-богомолки: «В огне гореть будете неугасимом…» Огонь есть. Вдоволь огня! Неугасимый? — Неугасимый! Помещение огромнейшее — политехнический институт с колоннами под крышу войдет целиком, а уж таких зданий, как городской вокзал, пять уместится, если не десять. Под потолком краны ездят, крюки с цепями плывут на разной высоте, гул, грохот. А то вдруг озарится все мертвенным белым светом, взбегут к потолку гигантские тени и затрепещут там, в высоте, на дочерна закопченных стеклах, — это металл льют, издали видны сияющие брызги. Потом — сразу темнота, будто и не горит вокруг электрический свет. Кажется, возникнет сейчас из ничего самый главный черт с хвостом и рогами, обопрется на титановые — самые тугоплавкие — вилы, топнет, вышибая искры, копытом и заорет на маленьких людей: «А ну, кончай перекур! Становись на голову!» — как в любимом анекдоте братца моего, Витьки. Много позже я обнаружила в этом грозном хаосе какой-то порядок, цель, смысл, даже по-своему полюбила его, цех наш, не так, конечно, как комнату в общежитии, не с первого взгляда, но все же, а вот в первые минуты там… Ад, сущий ад!
Мастер подвел меня к женщинам, которые возились с какими-то деревянными, пестро, как игрушки, раскрашенными штуками, довольно, впрочем, большими для игрушек-то, о которых я вспомнила потому, что мне издали показалось, будто эти взрослые женщины сосредоточенно, слаженно так играют в темный песочек. Без криков, ссор и драк. Словно воспитанные, тихие дети где-нибудь в скверике или дворе, под деревьями. Раньше я думала, что модели — это либо что-то летающее, крылатое, трепещущее, склеенное юными техниками в пионерских галстуках и коротких штанишках из папиросной бумаги, полотна и расщепленного бамбука — навек загубленных лыжных палок и удилищ; либо уменьшенные копии громоздких машин и механизмов. Оказалось, что деревянные штуки — это тоже модели, прообразы того, что отольют потом, скажем, в чугуне и отправят в холодную механическую обработку, и иметь дело в своей новой жизни рабочей мне придется именно с ними — с моделями, стержнями, опоками и формовочной землей, которую я сдуру посчитала грязным песочком. «Вот, Поликарповна, помощницу тебе привел, как вчера говорили. Давай учи ее, как и что», — сказал мастер женщине-бригадиру и куда-то исчез.
Женщина-бригадир отряхнула землю с ладоней: «Ну, давай знакомиться. Откуда к нам и как тебя зовут?» Я назвалась, ответила. От частых пересказов, что ли, история моя как-то от меня отделилась и начала существовать самостоятельно, сама по себе, — гулять пошла, будто нос майора Ковалева у Гоголя. Или это я сама от нее отделилась? Будто и не со мной было это… Странно! Ведь прошло всего два дня и две ночи, а столько перемен, даже голова кружится, и в слова «по конкурсу не прошла» я вместо горечи вкладываю лишь заученную какую-то, дежурную скорбь — занавеска, должная прикрыть мое равнодушие и мою усталость. Так старушки наши сельские, помянув в разговоре покойника, который и при жизни-то своей был им глубоко безразличен, бормочут механически: «Царствие ему небесное!» — и говорят дальше, о своем, близком, кровном. А вставь в их речь вместо благочестивых слов: «И хрен с ним! Всех погостов не оплачешь!» — ничего не изменится. Ровно ничего.
Однако женщина-бригадир приняла мой рассказ близко к сердцу, покачала головой под шерстяной лыжной шапочкой, плотно повязанной платочком: «Вот и моя… В десятый, дылда, перешла, а куда дальше? Ни о чем думать не хочет… Как бы подол обрезать покороче и в гости к кому-нибудь закатиться — задом под музыку потрясти! Ко дню рожденья ей отец магнитофон за двести рублей купил, я против была, и меня не послушал, — мало; теперь проигрыватель-стерео ей подавай, рублей за триста. На танцы, правда, не ходит — брезгует. «Какое убожество! — говорит. — Фи!» Воспитали аристократку!» — «И я…» — осмелилась вставить я и удостоилась быстрого, оценивающего, похожего на укол взгляда: «А что — ты? Не царевна, нет? Не княжна?» — «Я не о том… На танцы я никогда не ходила. И не брезговала, а так… стеснялась». — «А-а! — И вдруг улыбнулась по-молодому, подмигнула мне, веселые морщинки возле глаз: — А я любила. С ранних лет. Ох, бывало, медом не корми, как музыку услышу, ноги сами…