Периферия, или провинциальный русско-калмыцкий роман
Шрифт:
После разрыва с Герлей, популярность, как некая ценность, потеряла для Зеленского то завораживающее значение, какое имела чуть больше года назад. Впрочем, как и некоторые другие «ценности»; водка, например. Хотя, она была для него, скорее, проклятием!
Посыпались заказы и предложения. Олег отправил в крупные издательства пять распечаток и электронных копий еще неизданных в столице книг. Ему предложили вступить в Союз писателей России. Те же самые люди, отказавшие ему в приеме два года назад. Но теперь условия диктовал Зеленский, поэтому он позволил себе неприлично издевательский тон: «А, что, с того времени мои книги стали лучше? Или во мне проявились какие-то новые качества? Возможно, с появлением удостоверения эти качества обострятся и усилятся многократно? Нет, уж! Обойдусь я, пожалуй,
Конечно, тут не обошлось без застарелой обиды и желания показать, что я нынче и «сам с усам». Капризы в среде литераторов случаются, наверное, не реже, чем у посетителей детских садиков. Очень уж тонкая материя – характеры пишущей братии. То на карачках готова она ползать, чтобы напечатали, то апломб прет выше всякой меры!
Само же «явление литературы» ругалось непотребными словами, на чем свет стоит, из-за того, что страдала работа, уходило драгоценное время для ответов наиболее заинтересованным читателям, что он считал своим долгом, на общение с журналистами газет и телевидения. Олега тяготило то, что его чаще, чем ему этого хотелось, узнавали на улицах, знакомые люди расспрашивали не столько о творчестве, сколько о личной жизни, в которой кроме бардака ничего не могло иметь места.
За год с небольшим, прошедший после «дурки», он много работал, не пил абсолютно и не потому, что доктор Ворожейкин запугал его посталкогольной энцефалопатией и Корсаковским психозом, а особенно своим анигилляционным устройством. Первые месяц-два он приходил в себя, переваривал и обдумывал пережитое, анализировал. Пить ему совершенно не хотелось. Видимо, как говорил один его друг, Олег опустошил «свою цистерну» до дна, и теперь дорожил каждой минутой. Он стал суше душой и телом, что-то в нем надломилось после потери Герли. Зеленский стал ловить себя на мысли, что наблюдает за жизнью вокруг как-то отстраненно, словно посторонний наблюдатель. Он осознал, что времени, отпущенного ему на писательство, оставалось, может быть, не так уж много, и старался максимально рационально использовать его, может, поэтому его проза, лишенная личностных оценок, приобрела большую глубину и прозрачность. Замыслы у него еще, к счастью, были.
Затем началось вся эта вакханалия вокруг «Двух крокодилов» в Москве, выбившая его из привычной рабочей колеи похуже иного из запоев. В литературной прессе стали появляться материалы о его творчестве, в которых иногда мелькали ярлыки типа «известный», едва ли не «маститый», что не улучшало настроения и не прибавило ему доброжелателей среди местных собратьев по перу. В творческой среде, когда человек в немилости, он хорош для всех: неудачник, гонимый, а, самое главное, не представляющий конкуренции. Но стоит в этой специфической сфере слегка выделиться, приподняться на пол вершка, как бывшие душевные приятели, за исключением истинных друзей, начинали смотреть косо, улыбаться неискренне и криво, считая в душе, что они незаслуженно обойдены путем интриг, связей и других противоправных действий. А, вообще-то, на пьедестале должны стоять они, как по вкладу в литературу, так и по степени художественной одаренности!
Не успела утихнуть шумиха по поводу «Двух крокодилов», как в столичных газетах и по телевидению началась раскрутка его последнего, «постдурдомовского» романа «Периферия», еще до выхода самой книги в печать. Это резко повысило его известность среди земляков, еще читающих книги, наконец-то возгордившихся, что их республика дала, наконец, после длительного перерыва популярную творческую личность. А титульной национальности была личность или не титульной, по большому счету, значения не имело; мужик-то был из местных уроженцев. Хотя, если бы, - титульной, это очень не повредило. Но знаменитость пока, вроде, не собиралась мазать лыжи салом и отбывать в иные края, всячески подчеркивая свою неразрывную принадлежность к родным пенатам, и это вносило гордость и умиротворение в самосознание еще остававшихся в регионе коренных граждан.
Особенно «накрыло» Олега, когда один глянцевый «гламурный» журнал напечатал на обложке его цветную фотографию с благородными залысинами и серебристой
В небольшой статье его слова были приглажены, имели должный вес и смысл, но это было не совсем то, что он говорил корреспонденту. Смотреть на это издание безупречной полиграфии Олегу было стыдно и противно, и он, стервенея от бессильной злобы, закинул журнал подальше на антресоли.
Вообще-то, Зеленского всегда немного умиляла способность московской публики считать себя неким эталоном во всем, даже если этот эталон был голью перекатной, лимитой в первом поколении. Все остальное пространство, кроме Москвы, за исключением разве что Питера, являло собой для столиционеров огромную серую Периферию, местность замшелую, неплодоносную, обременительную, почти Черную дыру, и в какой-то степени вредоносную, с выраженной провинциальностью в худшем смысле этого слова. Москва же – самое превосходное и передовое место, что в большей части соответствовало действительности, но ведь все остальное в ней было Большой Тусовкой: политической тусовкой, эстрадной тусовкой, литературной тусовкой, театральной тусовкой, телевизионной тусовкой и просто тусовкой для пустоголовых.
Правда, существовала и другая столица: Москва трудовая, рабочая, Москва научная, Москва торговая. Москва чиновная, Москва финансово - спекулятивная, криминально – бандитская. Место, где из воздуха делаются очень большие деньги и возникают однодневные звезды-знаменитости, разношерстно-многонациональная, рассадник партий, движений, извращений и пороков.
«Мы не сеем и не строим (это, конечно, далеко не так, строят много), мы гордимся общественным строем (естественно, парламентско-демократически-президентским, единоросским)!».
Коренной москвич, если такового удалось бы разыскать совершенно неожиданным образом, непременно вел род свой от Юрия Долгорукого или Дмитрия Донского, ствол его генеалогического древа густо ветвился потомками Гаршиных, Кончаловских, Морозовых и Третьяковых. Сермяжным путь сюда был заказан.
Впервые Олег столкнулся с московской спесью и ощущением собственной исключительности в перестроечные годы, прогуливаясь с одним столичным поэтом в субботний день в районе трех вокзалов. Страна тогда представляла довольно странное зрелище. Москва бурлила демократическими митингами, обличающими проклятый коммунизм и требующими свободы от гнета, в то время, как на продуктовых прилавках большинства российских городов кроме смятой карамели и консервов «Завтрак туриста» ничего невозможно было обнаружить. Чего нельзя было сказать о Москве, которая снабжалась пропитанием по полной программе; нельзя было допустить, чтобы цитадель и оплот демократических начинаний в чем-то нуждалась, тем паче, голодала. Мировое сообщество не так поймет. Москва всегда ела от пуза.
И вот поэт Сережа, прервав интересную беседу об упразднении зловредной цензуры, с досадой и пренебрежением произнес:
– Смотри, плюшевый десант высадился. Сейчас начнут сметать все с прилавков!
В подтексте сказанного звучало плохо скрытое раздражение: «Объедают нас, горемычных!».
Как раз прибыла подмосковная электричка, из которой высыпала толпа народа с преобладанием бабушек в черных плюшевых жакетах, очень популярных в то время среди женщин-провинциалок пожилого возраста. Эти бабушки приезжали в первопрестольную не только из Подмосковья, но и Тулы, Рязани, Ярославля, Калинина (нынешней Твери) с одной единственной целью – купить продукты для своих семей, что вызывало крайне отрицательную реакцию у привилегированных москвичей, на которых пахала вся страна, но которые искренне считали, что так оно и должно быть. Регионы, которые выращивали хлеб, овощи и фрукты, производили мясо, масло и остальное сидели на голодном пайке, а Москва никогда не бедствовала: ни при коммунистах, ни при демократах, ни при нынешних владыках. Зато бабушки в траурных плюшевых жакетах воспринимались как некое посягательство на половую неприкосновенность московитов.