Персонных дел мастер
Шрифт:
Сонцев, знавший итальянскую речь, усмехнулся, заслышав, как полная золотоволосая блондинка решительно водворяла Россию в Константинополь.
— Если царь победил под Полтавой самого непобедимого короля Карла, то что для него какие-то варвары-турки! Сиять золотому кресту вновь над Софией! — Благочестивая блондинка перекрестилась на знаменитую квадригу рвущихся в даль коней — греческую скульптуру, стоявшую когда-то в Константинополе над входом на ипподром, и перевезенную дожем Энрико Дандоло (после разгрома Византии, учиненного в 1204 году крестоносцами) в Венецию, и установленную на террасе собора Святого Марка.-— А впрочем,— дама весело осмотрела своих спутников, знатного английского лорда и надушенного версальского
— В сей фразе вся нынешняя Венеция, синьор Гваскони!— с горечью сказал Сонцев.— Царица Адриатики способна ныне лишь танцевать.
— Какой.упадок нравов!—Синьор Франческо воздел руки.— Недавно по распоряжению Большого совета решили обложить налогом всех куртизанок, и знаете, сколько их нашлось на двести тысяч венециан?— Гваскони расширенными глазами обвел Сонцева и Никиту и сообщил шепотом, как страшную государственную тайну: — Одиннадцать тысяч! Только подумайте, синьоры, в городе одиннадцать тысяч непотребных девок, согласных заплатить налог со своего позора! А ведь всего двадцать лет назад на этой самой площади Венеция устроила настоящий триумф своему герою дожу Морозини Пелопоннесскому, отбившему у турок Афины и Морею.
— А где же новые герои Венеции, синьор Гваскони?— насмешливо спросил Сонцев. Он уже добрую неделю добивался быть принятым Сенатом республики, имевшей с Россией союзный договор еще по прошлой войне с турками, и все напрасно: ему отказали и в открытом приеме, и в тайных переговорах,— Может быть, новый поход против неверных возродит добрые нравы в республике?
— Вы хорошо знаете, князь, что я беспрестанно тружусь для блага Венеции и для пользы Москвы. Позавчера я доставил бочонок с превосходной астраханской икрой дожу республики. Да-да, тому самому синьору Сильвестру Валерио, который когда-то благодарил царя Петра за Азовский поход.
— И что же ответил старик на предложение о союзе против турок?— насторожился Сонцев.
— Э, мой добрый Франческо, сказал мне дож, вспомни слова ангела на хоругви республики: «Pax tibi Маrсе evangelista mens», что означает: «Мир тебе, Марк, евангелист мой». И коль наш святой желает мира, республика будет и впредь вкушать мир и веселиться,— Синьор Гваскони снова не без удовольствия оглядел нарядную публику, поедающую его икру. Золотоволосая прелестница перехватила его взгляд и приветливо подняла бокал с шампанским. Синьор Гваскони встал и деликатно распрощался со своими русскими собеседниками.
— Нажил миллионы на нашей икре и наживет еще многие, — желчно сказал Сонцев, провожая глазами толстяка купца.
— Да мы и без венециан и австрийцев управимся с турком. Стойт государю встать твердой ногой на Дунае, как супротив османского ига восстанут и сербы, и болгары, и греки, и волохи. Ведь обещал же Милорадович перед отъездом поднять все Балканы!— весело сказал Никита, не уловив горечи в речах Сонцева. Для него весь мир улыбайся.в это солнечное весеннее утро. Легкий бриз с Адриатики -приятно холодил лицо и теребил в садах Гренты молодую листву: розовые облака, бежавшие с моря, отражались в синих водах лагуны и темной воде каналов, розовел порфир и мрамор бесчисленных палаццо на берегах Большого канала. И впереди его снова ждала встреча с полотнами великого Тициана, коего он почитал своим подлинным наставником в живописи.
Правда, Венецианская академия художеств приставила к Никите совсем другого учителя — сурового и молчаливого монаха Фра Гальгарио. В мирской жизни этого ас-кста-францисканца звали когда-то Джузеппе Гиссланди. Никите и в голову не приходило, что его строгий учитель провел столь бурную молодость, что был выдворен в монастырь при самых затруднительных и вынужденных обстоятельствах. Но, видно, в память о молодых годах суровый монах и в монастыре писал светских красавиц в пышных робах и галантных кавалеров в золоченых камзолах. Эта живопись напоминала бы скорее версальскую, нежели итальянскую манеру, ежели бы не поистине венецианская страсть маэстро к цвету. Ярко-желтые и алые, малиновые и фиолетовые цвета, пронизанные светом, говорили, что Фра Гальгарио был верным поклонником светоносного Тициана. И так случилось, что учитель и ученик сошлись на любви к великому венецианцу. Фра Гальгарио знал о всех полотнах Тициана, рассеянных по бесчисленным палаццо, монастырям и церквам Венеции, и ведал, казалось, и судьбу всех тициановских картин, покинувших город. Он-то и приобщил Никиту, как неофита, к искусству светоносного мастера, которому не стеснялся подавать кисть сам император Священной Римской империи и могущественный король Испании Карл V, над империей которого никогда не заходило солнце. Но еще более солнца было в картинах Тициана.
— Тициан, Тициан! Ты мне за неделю все уши прожужжал со своим светоносным,— ворчал Сонцев, влекомый своим спутником через бесчисленные канальчики — рии, узенькие улочки-щели (которые именовали здесь «калли») и крошечные площади — кампи, любоваться знаменитой «Ассунтой» Тициана.
— Да разве можно не любить Тициана?!— от всего сердца воскликнул Никита, который каждое утро ходил в церковь Фрари не молиться, а любоваться картиной мастера. «Разве можно не замечать свет в сказочном городе, где белоснежный мрамор словно розовеет изнутри на утренней заре, где отражения палаццо и храмов цветными кораблями плывут в зеркале лагуны и каналов, где сама жизнь, казалось, плещется в зыбком рассеянном свете?»— вот что хотел сказать Никита Сонцеву, но только воскликнул: «Разве можно не любить Тициана?!» Ведь Тициан был сама Венеция, и воздух Венеции по-прежнему дрожал в солнечных брызгах и радугой переливался на полотнах мастера.
И если у Фра Гальгарио Никита учился ремеслу, то у Тициана он постигал умение заглянуть в человеческую душу, раскрыть самую сердцевину характера и главное — внести в картину, через густую спевку горячих красок, саму светоносность жизни. Епифании, постижению человеком мира,— вот чему он учился у мастера. Когда-то в Новгороде он услышал впервые от дедушки это слово — Епифания. Но там на иконах мастера постигали мир божественный, здесь же у Тициана он учился постигать мир земной. Обо всем этом Никита, конечно, не сказал Сонцеву, когда увлекал его к «Ассунте», опасаясь обычной сонцевской насмешки. Он просто ввел Сонцева в храм Санта-Мария Глориози деи Фрари, где был похоронен мастер и где в центральном алтаре сияло Тицианово «Вознесение» — «Ассунта».
— Вот так! — бросил он Сонцеву, потерявшему, казалось, свою обычную насмешку перед влекущей к небу картиной,— Так я должен научиться писать!
— Стать русским Тицианом и впрямь великая цель! — задумчиво ответил Сонцев, когда они вышли из храма на маленькую, залитую солнцем кампо деи Фрари. И, поглядев на светившегося после встречи с «Ассунтой» молодого художника, с нежданной горечью добавил: — Я верю, что цели той ты, Никита, добьешься! И сохранишь о себе в России навеки крепкую память. А вот что останется от меня — тайного агента тайной службы, окроме праха и пыли?
Впрочем, долго горевать было не в характере Сонцева.
Из рассказа Никиты и Фра Гальгарио он уже вытянул путеводную нить: монах-то, оказывается, подновлял картины в палаццо сенатора Мочениго и хорошо знает любовницу сенатора беллу Серафиму.
— Будь любезен, мой Бочудес,— со своей обычной таинственностью сказал он,— попроси своего монаха, чтобы он устроил тебе знатный заказ — непременно написать портрет с сей дамы.
— Да к чему она вам?— искренне удивился художник.
— А к тому, что синьор Мочениго правит всей внешней политикой республики, а та синьорина правит синьором Мочениго...— К Сонцеву вернулась его всегдашняя насмешка.