Петру Великому покорствует Персида
Шрифт:
Слёзы Марии высохли. О, она так нуждалась в сочувствии, в поддержке. Сама того не понимая, она копила в себе горе, оно закаменело в ней, давило на сердце. Но некому было излиться, а стало быть, сбросить эту тягость. И вот наконец наступило облегчение! У неё есть единомышленница. Она наконец может выговориться, высказать всё то, что накопилось и искало выхода.
Она заговорила — горячо, сбивчиво. То была исповедь и жалоба. Тягостно любить великого человека; это величайшее счастье и величайший крест. Она чувствует себя такой незащищённой, такой слабой, ничтожной и крохотной пред
Шурочка слушала её со смешанным чувством удивления и сострадания. Ей не приходилось испытывать ничего подобного. Она не понимала, что такое есть громадность любви, отчего её тягостно переносить. Любит ли она своего Артемия? Похоже, что любит, обязана. Но ничего в ней не разрывалось при этом, не было никакой страдательности. Случалось, губернатор отлучался в степь по делам службы и пропадал там среди диких племён. Но она спокойно переносила разлуку, не терзалась, нисколечки не тосковала.
Попервости был меж них пламень Любови. Но не сожигал, нет. И вскоре улёгся и загас. Теперь Артемий приходит к ней в спальню хорошо ежели раз в неделю. Бестрепетно погружается в неё и, извергнувшись, тотчас засыпает.
Сказывали ей по секрету, что баловался он с крепостными девками. Может, и так. Но смеет ли она допытываться и препятствовать. Хорошо бы и ей завести тайного аманта. Но дело это чересчур деликатное, хоть и велика охота; недостаёт ей мужского, томит желание, сны какие-то снятся... Хорошо, что детей нету, кто-то из них ущербен, чьё-то семя пусто.
А девки? Не до них ноне Артемию: вот уж который месяц не ведает роздыху. А с явлением государя, дядюшки, вовсе нету покою ни днём ни ночью. Забыл, что есть у него законная супруга.
Бедная Марья. Близок локоть, да не укусишь! Велика охота вступиться за неё, однако боязно. Хоть и родной дядюшка, и хорош с нею, и за Артемия просватал, но не терпит, коли мешаются в его дела.
Насолить бы лютерке! Сил нет, как хочется! Ишь, какую власть себе забрала, каково красуется, ровно природная царица. И што в ней такого есть, как сумела приворожить такого великого мужа, как государь-дядюшка?! Вестимо, не без помощи нечистого. И ведь столь много годов длится, освящён сей брак пред аналоем. Наваждение, как есть наваждение нашло на великого государя.
— Стану тебе помогать, стану, — наконец прервала молчание Шуршурочка. — Да только не знаю покамест, с какого боку подступиться. Прямо государю сказать, что сохнешь ты, сильно опасаюсь. Больно страшен он во гневе, не поглядит, что родная. Вот ведь и родного сына, великомученика Алексия, лютой казни предал, — понизив голос, произнесла она. — А ведь безгрешен он был: всего-то вольной жизни захотел, наследовать отцу не собирался — отказался от престолу-то.
— И слова твоего участливого довольно, — торопливо сказала Мария. —
— Стану к тебе ездить, — заверила её Шуршурочка. — Не убивайся прежде часу. И пуще всего береги плод. Лекаря свово пришлю, мудрово немчина.
С тем и расстались. Словно камень спал с души у Марии: открылась, выплакалась. Наконец-то явилась живая душа, разделившая с нею её горе. Был бы её возлюбленный, отец её будущего мальчика, простой смертный, да пусть хоть герцог либо великий князь, не пришлось бы так таиться, так опасаться молвы, хоть уже и замарала она её. А то сам император. В одном этом слове — величие и страх.
На следующий день явился лекарь с подлекарем от Волынских. Составился консилий: губернаторские да свой с акушеркою. Расспрашивали, общупывали, дивились.
— Невелик животик. Который, говорите, месяц? — губернаторский немчин с сомнением качал головой.
— Девятый, — отвечал княжеский лекарь. — С самого начала счёт ведём.
— Быть того не может. Самое большее — по всем известным признакам — восьмой.
— Да ведь сучит, стучится, — возразил княжеский лекарь. — На восьмом-то месяце эдак не просятся наружу.
— Позвольте, коллега, не согласиться. Человеческий плод активен уже на седьмом месяце. — Губернаторский немчин был категоричен. И подлекарь его поддержал.
Мария переводила взгляд с одного на другого. Могла ли она ошибиться? Была в полубеспамятстве, волна любви, восторга, растущего желания каждый раз подхватывала её и несла, несла, вздымая всё выше и выше. Она отдавалась всем своим естеством, все её клеточки от кончиков волос до подушечек на пальцах ног требовали: «ещё, ещё, ещё!» Она прежде не могла и подумать, что может быть такой — смелой, жадной, наступательной. Была острая боль — временами: ОН был слишком велик для неё. Но то было тоже счастье, и стонала она не от боли, а от переполнявшего её блаженства.
Помнит ли она, когда понесла? Доподлинно? Когда в ней зародилась новая жизнь? Ей казалось, что помнит, что ведёт верный отсчёт. Но ведь то были только ощущения. Тогда она доверилась им, как слепо и безоглядно доверялась ЕМУ.
Слушая эти перекоры, Мария засомневалась. Могла и ошибиться. Зачала позже, нежели показалось. Много позже. Да и можно ли с точностью уловить тот миг, когда слившиеся соки любовного экстаза обратились в огонёк живой жизни.
— Да, я могла ошибиться, — наконец сказала она, желая положить конец спорам. — Могла.
— А кто супруг? Его свидетельство тоже немаловажно, — произнёс губернаторский лекарь.
— Супруг остался в Москве, — с твёрдостью выговорила Мария. Она уже привыкла к этой лжи. По счастью, ей очень редко приходилось прибегать к ней. Да и челядь затвердила то же. Знал лишь отец да нянюшка. А теперь и Шуршурочка. Супруг, а в иных случаях жених был графским сыном, имя его не называлось — таково было желание сторон.
— Жаль, — пробормотал лекарь. — Он мог бы внести некоторую ясность.