Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)
Шрифт:
Ср. со свидетельством арестованного Пальчинского, напечатанным в газете «Русское слово»:
– Свое пребывание здесь считаю не из скверных по сравнению с другими моими пребываниями в тюрьмах. При взятии дворца и при сопровождении нас в крепость матросы неоднократно требовали нашей смерти, по дороге неоднократно грозили бросить нас в воду. Другой критический момент был в первое после ареста воскресенье, когда толпа матросов и красногвардейцев наполнили <sic> коридоры крепости и с шумом и криком отпускали угрозы против нас.
Никакого обвинения ему до сих пор не предъявлено и никакого допроса не учинено (Рыссов 1918: 5).
Корреспондент другой газеты, «День», сообщал о своей беседе в Петропавловской крепости с Рутенбергом (1917. № 199. 26 октября. С. 4):
Рутенберг, рассказывая подробности ареста министров в Зимнем дворце, указывая на провокационную роль служителей, высказал уверенность, что служители дворца до начала действий провели во дворец группу вооруженных матросов. Когда он, по поручению министров, просил служителей указать ему выход, то двое служителей преднамеренно долго водили его по всему дворцу вплоть до момента, когда толпа вооруженных красногвардейцев и матросов с гиканьем ворвалась во дворец.
Весть об аресте Рутенберга достигла
3/16 декабря 1917 г. Петроград
…Много воды протекло с тех пор, как не виделись. Много и крови у нас. Грязи. Гадостей. Вы, пожалуй, можете считать себя счастливым, что не уехали тогда в Россию. Почти с самого приезда у нас не было ни одной спокойной минуты. Трудно себе представить, что творится сейчас в России и что-то еще будет. Мы переживаем какие-то кошмарные дни. Мы накануне гильотины, правда, на почетном месте, на Дворцовой площади, которую уже вчера народный комиссар по иностранным делам г. Троцкий обещал поставить. Все лучшее затравлено, загнано, избито самым настоящим образом. Ничего подобного не было даже в самые страшные дни реакции.
Вчера, например, была в Петропавловской крепости у брата <…> на свидании. Было там много таких «контрреволюционеров», «врагов народа», к которым пришли родные на 20 минут. Все чувствовали себя совершенно разбитыми и измученными. Ждали Учредительного собрания и думали быть свободны в этот день, а получили ночью какую-то ворвавшуюся пьяную банду, которая грозила самосудом.
Pardon: не ворвавшуюся. Это предусмотрительное начальство сменило внутреннюю охрану и чиновников (делают это очень часто, чтобы не сбежали). И Вы вообразите. Лишенные света, воды, в страшной грязи, в руках этой пьяной банды разбойников «без злого умысла», не ведающих, что творят. Трудно было смотреть, как жена профессора Бернацкого (министра) целовалась с ним, точно видела его в последний раз. Прямо душу раздирающие, но все же «гордо»-немые сцены. Что можно поделать против штыка?! Петр Моисеевич самый бодрый среди них, но все же выглядит ужасно. Нет, далеко нам еще до социализма и даже демократической республики. И сейчас происходит такое разделение. Все более или менее живое, культурное, в пальто и шляпе, с мытым лицом против этой массы безграмотных солдат и всякой черной сотни дезертиров. Ведь Петроград сейчас центр и оплот дезертиров. Самые ужасные подонки сплотились возле большевиков. И ежедневно слышишь и читаешь: а вот этот комиссар – вор, мошенник, охранник и т. д., и все основано на документах. И все же масса идет за ними. Но все же я думаю, что временно выйдет Россия из союза согласия, выкупается, вываляется в грязи и крови своей, ведь у нас все время теперь особая графа «на братоубийственном фронте», но все же выйдет она победительницей из этой войны. Иначе быть не может. Иначе конец революции, конец России.
Я лично живу в Петрограде всего две недели. Пока вся жизнь как-то сосредоточивается вокруг да около крепости: достать пропуск, пойти на свидание, снова пропуск, сделать передачу, исполнить кое-какие поручения, и так все время. Думала устраивать школу-гимназию для детей, но время такое, что и думать пока отложила. А эта вещь у нас на Руси довольно нужная.
…И столько немцев и немецкого у нас сейчас! Здесь, например, уже некоторые немцы торгуют снова. Не перед кем ответить, не с кого спросить, нет даже ни одного городового, и не знаешь, возвратимся ли сегодня домой, – если сам, то без пальто.
Какое несчастное поколение детей растет сейчас. Стоит послушать их разговоры – волосы дыбом становятся. И наряду со всем этим такое швыряние деньгами, обжорство, крикливое платье. Мне лично на днях пришлось переждать со знакомой у портнихи даму, которая меряла не более не менее как сто платьев.
Эхма! Мы-то мечтали – свободная Россия! Волшебная сказка! Нет, не легко сказка сказывается даже теперь, у нас. Надо было видеть этот ужас и позор 28 ноября, когда предполагалось открытие Учред<ительного> собрания. Надо видеть эти способы одурманивания масс и… и черт знает, чего захочется.
Однако – всего Вам доброго. Пишите, как живете-можете. Вы, право же, в прекрасной Америке. Я еще приеду и низко кланяться буду американцам за их хоть и синематографическую культурность.
П<етр> М<оисеевич> очень просит Вам кланяться.
Р. Рутенберг
По издевательско-едкой иронии истории, точнее, благодаря большевистской политической лжи в прокламации Военно-революционного комитета Петрограда и Совета рабочих и солдатских депутатов, напечатанной после Октябрьского переворота в «Известиях» (1917. № 210. 29 октября. С. 2), Рутенберг, активнейший деятель мирового сионистского движения, по крайней мере бывший таковым еще недавно, был зачислен в лагерь черносотенцев. Раскручивавшаяся советская пропаганда представляла его как одного из главных виновников того, что в Петрограде начались перебои с продовольстием. В будущем эту беззастенчивую ложь подхватит автор доноса на Рутенберга – из противоположного советам лагеря и прямой их враг – представитель деникинской контрразведки. Наступала новая историческая эпоха, которую О. Мандельштам выразительно окрестил «советской ночью».
За несколько месяцев до октябрьских событий, после Февральской революции, на свободу были выпущены те, кто томился в тюрьмах при царском режиме, в частности социал-демократы, и среди прочих будущий министр просвещения в большевистском правительстве A.B. Луначарский. Покинув «Кресты», Луначарский писал:
С тяжелым чувством покинул я моих товарищей по заключению. Не могу сказать, чтобы материальные условия существования в тюрьме были несносно тяжелы. Режим в общем свободнее и гуманнее, чем в старые времена… Самым слабым местом является, конечно, питание… Не в материальных тягостях суть дела. Тяжело сидеть потому, что мысль не мирится с ярким выражением бесправия, в то время как повсюду только и слышишь речи о завоеванной русским народом свободе и о господствующей в России демократии. Чувство своего гражданского права и достоинства безмерно поднялось. Нельзя же, чтобы от правительства, именующего себя демократическим, мнящего себя таковым, требовать чуть ли не меньше, чем от враждебного обществу старого режима? (Луначарский 1917).
После смены исторических декораций представители новой власти мгновенно забыли, что они говорили и писали еще короткое время назад, и бросили в тюрьмы тех, кому были обязаны своим освобождением. Теперь, как сказал бы Бабель, «по капризу гражданской распри», в тюрьмах собрались представители разных антибольшевистских партий и сил.
Министр юстиции и председатель Государственного совета И.Г. ГЦегловитов был арестован сразу же после Февральской революции. Современник, который присутствовал в тот день в Таврическом дворце (в котором, напомним, размещались Государственная дума и Петроградский Совет рабочих депутатов), так описал эти события:
Помню следующий эпизод из первых дней революции. Я находился в зале Таврического дворца, когда туда привели арестованного министра юстиции Щегловитова. Беднягу привели в том виде, в каком застали при аресте, то есть в сюртуке, без пальто и шубы. И провезли так по улицам в изрядный мороз. Щегловитов от холода, а может быть и от волнения, был красен. Сконфуженный и похожий на затравленного зверя, огромный, он сел на предложенный ему стул. Кто-то дал ему папиросу, которую он закурил. Толпа с любопытством на него глазела. Зрелище несомненно было очень любопытное. Вдруг раздались голоса: «Родзянко, Родзянко идет». Председатель Государственной Думы действительно прибыл и приветливо обратился к Щегловитову, назвав его «Иваном Григорьевичем». Однако руки ему не подал. Он обнял его за талию и сказал: «Пройдемте ко мне в кабинет». Но арестовавшие Щегловитова солдаты, а может быть и матросы, и частные лица запротестовали. Они-де не имеют права его отпускать без приказа Керенского. В это время раздались крики: «Керенский, Керенский идет». Удивительный контраст представляли собой встретившиеся Щегловитов и Керенский. Первый – высокий, плотный, седой и красный, а второй – видом совершенно юноша, тоненький, безусый и бледный. Керенский подошел и сказал Щегловитову, что он арестован революционной властью. Впервые было тогда сказано это слово, сказано, что существует революционная власть и что приходится с этой властью считаться и даже ей подчиниться. Это было в первые дни революции. Кажется, 27 февраля. Щегловитова увели в павильон Таврического дворца, куда в скором времени стали помещать и других арестованных (Демьянов 1922: 58–59).
О тех же самых событиях рассказывал Керенский в написанных в эмиграции воспоминаниях «Russia and History Turning Point» (1966):
Вернувшись в Екатерининский зал, я обратился с речью к заполнившей здание Думы толпе. У этих людей, пришедших сюда из всех районов города, не было ни малейших сомнений в том, что революция совершилась. Они хотели знать, как мы собираемся поступить со сторонниками царского режима, и требовали для них сурового наказания. Я объяснил, что самых опасных из них возьмут под стражу, однако толпа ни при каких условиях не должна брать в свои руки осуществление закона. Я потребовал не допускать кровопролития. На вопрос, кто будет арестован первым, я ответил, что им должен стать бывший министр юстиции, председатель Государственного совета Щегловитов. Я распорядился, чтобы его доставили непосредственно ко мне. Выяснилось, что некоторые из солдат Преображенского и Волынского полков по своей инициативе отправились арестовывать Протопопова, но тому удалось бежать. Однако в 4 часа пополудни я получил сообщение, что Щегловитов арестован и доставлен в Думу. Депутаты были этим крайне обескуражены, а умеренные призвали Родзянко освободить Щегловитова, поскольку как председатель законодательного органа он пользовался личной неприкосновенностью.
Я отправился к Щегловитову и обнаружил, что, окруженный толпой, он взят под стражу наспех созданной охраной. Там же я увидел Родзянко и нескольких других депутатов. На моих глазах Родзянко, дружески поздоровавшись с ним, пригласил его как «гостя» в свой кабинет. Я быстро встал между ними и сказал Родзянко: «Нет, Щегловитов не гость, и я не допущу его освобождения».
Повернувшись к Щегловитову, я спросил:
– Вы Иван Григорьевич Щегловитов?
– Да.
– Прошу вас следовать за мной. Вы арестованы. Ваша безопасность гарантируется.
Все отпрянули. Родзянко и его друзья в растерянности вернулись в свои кабинеты, а я отвел арестованного в министерские апартаменты, известные под названием «Правительственный павильон».
Это был отдельный флигель, состоявший из нескольких комфортабельных комнат, соединенный полукруглой галереей с главным залом Думы. В этих комнатах располагались министры, когда приезжали выступать в Думе. Поскольку павильон как таковой не считался помещением собственно Думы, то он находился под юрисдикцией правительства. Его обслуживал свой штат слуг, и депутатам не разрешалось входить туда без особого разрешения. Используя эти комнаты как место временного заключения, мы избежали, таким образом, превращения в тюремные камеры помещения самой Думы, а государственные чиновники получили возможность содержаться под стражей в своих собственных апартаментах. К Щегловитову вскоре присоединились Протопопов, Сухомлинов, целая плеяда светил старого бюрократического мира (Керенский 1993/1966:138) 8.
Эта же сцена, переданная глазами В. Шульгина, иронически сопроводившего ее пушкинскими цитатами, создавала в восприятии читателя гротескный эффект:
Группа, тащившая высокого седого Щегловитова, пробивалась сквозь месиво людей, и ей уступали дорогу, ибо поняли, что схватили кого-то важного… Керенский, извещенный об этом, резал толпу с другой стороны… Они сошлись…
Керенский остановился против «бывшего сановника» с видом вдохновенным:
– Иван Григорьевич Щегловитов – вы арестованы!
Властные грозные слова… «Лик его ужасен».
– Иван Григорьевич Щегловитов… Ваша жизнь в безопасности… Знайте: Государственная Дума не проливает крови.
Какое великодушие… «Он прекрасен…» (Шульгин 1925:171).
В Трубецком бастионе Петропавловской крепости, а затем в «Крестах», куда позднее были переведены арестованные, члены Временного правительства лицом к лицу столкнулись со своими вчерашними врагами – подобно И.Г. ГЦегловитову, «бывшими людьми», «обломками империи»: военным министром В.А. Сухомлиновым, министром внутренних дел А.Н. Хвостовым, широко известным членом Государственной думы В.М. Пуришкевичем, директором Департамента полиции С.П. Белецким и пр. Встреча вчерашних врагов, уготованная по мановению небезыроничной судьбы, была не лишена известной пикантности. В тюрьме сошлись не просто представители двух противоположных политических станов и идеологий, но, как в случае с Рутенбергом и тем же ГЦегловитовым, два крайних национальных полюса: с одной стороны, тайный организатор и вдохновитель дела Бейлиса, лютый юдофоб 19, покровитель правых сил, на которого, кстати, Боевая организация готовила покушение (правда, сам Рутенберг в то время уже сошел с российских политических подмостков), с другой – вчерашний борец с царским режимом, еврей-националист, который не должен был испытывать к поверженному врагу и – одновременно – товарищу по участи ничего иного, кроме ненависти и презрения. Однако в обстановке сходной судьбы, перед лицом общего врага – большевизма ничего подобного не происходило, и представители разных полюсов мирно уживались друг с другом из-за отсутствия выбора. Об этом свидетельствуют воспоминания многих арестантов.