Пир на заре
Шрифт:
И тут засыпаешь. Может быть, чуть раньше, а может быть, и позже. И тогда неслышно к тебе подплывает лодка. И ты в неё садишься. Тебе не нужно ветра. И вёсел нет. И трудно вспомнить потом, где ты плыл, и что ты видел, и кто тебе заглядывал в лицо, и кто тебе аукал издали, и что за птицы окликали тебя из-под самого солнца. Только перед рассветом она исчезает, эта лодка. Когда начинают гаснуть звёзды.
И один ты очнёшься где-то далеко от дома. Ты долго там озираешься, потом только поймёшь, как до дома добраться, чтобы успеть наколоть немного дров для печки, черпнуть из озера воды для чугуна, да так, чтобы синица не заметила, что ночью тебя на сеновале не было, а где-то
ОБИЖЕННОЕ ЗЕРКАЛО
Синица разобьёт моё зеркало. Вернее, не моё, а своё. Это вполне может случиться, и я не смогу забыть ей этого. По утрам она ходит с вёдрами к озеру. Как раз под моими окнами. Смотря вслед ей, я подумаю: что бы это мне такое подарить синице, чтобы ей захотелось улыбнуться.
Сегодня ночью взойдёт луна. Я подойду к своему окну и увижу, как луна замирает в озере и одну, вторую зелёную звезду колеблет в замерзающей воде. Я сразу озеро не трону. Я подожду, когда мороз застеклит воду и превратит моё озеро в зеркало. Тогда перед рассветом я выломлю его и стану ждать синицу. Когда она отправится за водой? Я буду издали посматривать, как в зеркале горит луна и звёзды.
Я дождусь синицу и протяну ей это зеркало.
Но синица нахмурится, она скажет: какое же это зеркало, когда я в нём вижу только месяц, да звёзды, да чёрное небо.
Она далеко швырнёт зеркало в сторону, и там оно разобьётся, разлетится на мелкие куски. И станет мне жаль своей заботы. Когда теперь у меня появится второе такое зеркало?..
НЕНАГЛЯДНОЕ ПОЛОТЕНЦЕ
Сегодняшним днём льны лягут навзничь вдоль угоров и будут спать.
Какое было лето! От говора птенцов, от шума птиц, от запаха цветущих трав, от босоногих ягодников, то и дело пробегающих через льны, — ох уж они, эти ягодники! — от всех от них, пожалуй, пришла пора отдохнуть. Как пахли ромашки, они дышали прямо в лицо, и ещё в середине лета от них не раз приходила охота уснуть. Потом зацвела таволга. Из низин, особенно по вечерам, тянуло сладким хмелем, и хотелось покинуть поле, бежать туда, в белоснежную чащу таволог, и там замереть. А любка, эта ночная фиалка, до самого рассвета вздыхала о чём-то в лесах. Что ей нужно? О чём она грустит? А как душистый колосок настаивает полдни крепким духом, отчего заполденье течёт, как терпкий чай.
А к осени медведь, чуть вечер, совсем не давал покоя. Он тащился жевать и сосать овсы. И в небе горит всё лето Венера, горит, как застывшая в воздухе ястребинка, мглистая, что-то силится сказать или о чём-то предупредить.
Но теперь тишина. Теперь можно лечь вдоль угоров рядами, сложить головы на холодную землю, и крепко спать под синеватым светом луны, и слышать сквозь сон, как по тебе катятся листья осин, и где-то успокаиваются в овраге, и тоже начинают дремать.
Льны отоспятся, высохнут, и однажды утром их разбудят женщины. Руками, задубевшими от дел, они поднимут льны, составят в небольшие суслоны. И тогда в сумерках станет казаться, что на деревню со всех угоров движутся несмётные рати бесшумной украдкой. А после примутся трепать эти льны. Уж тут, конечно, не до сна. Нужно вытягиваться, сбрасывать свою ломкую одежду и ложиться туманными длинными прядями сначала на руку, после на колено, а потом стлаться вдоль еловой лавки, словно девичья увесистая коса.
Я изо льна сотку для себя полотенце. Я пущу по краям его густой перелесок, я вытку ёлки. Запахнет полотенце буреломом, шишками, смолой. По всему остальному полю пущу следы, пускай бежал по снегу горностай. Какой весёлый горностай! Или заяц. Теперь смотришь издали и думаешь: уж не след ли это? А может быть, мороз прошёл узорами по льду широкой
Уеду я в далёкие края, куда-нибудь в края чужие, где нет ни снега, ни мороза и ни ёлок...
Плыву в долблёной узкой лодке с широким парусом и с длинным балансиром. Вижу над собой звёзды, незнакомые звёзды юга: Канопус, Кит, Корабль Арго...
Я лечу в самолёте, незнакомые земли внизу: Кордильеры, зелёные острова Туамоту, Кергелен...
И всегда на плече моём полотенце. Я приложу его к щекам, умывшись дистиллированной водой чужих цивилизаций. Я услышу запах далёкого ельника, где сидит под стеариновым кустом беляк, а горностай торопится вдоль поля, клёст шелушит малиновую шишку, да из деревни пахнет горячим свежим хлебом... Увижу розвальни среди накатанной дороги, а мерин поводит ушами, прислушиваясь к волчьим голосам.
Я приложу к щекам полотенце... Оно будет мякнуть в моих пальцах и расстилаться вдоль широкого лица, как будто, сладко облегчённое, засыпает оно при хозяйском доверчивом прикосновении.
КОГО Я БОЮСЬ
Я боюсь Николая. По лесу ходить с ним и радостно и жутко. Шагает себе поляной сквозь листопад, нагнётся, возьмёт лист в руку. Глядь — а это сыроежка. А идёт перелеском, пусто вокруг. Метнул глазом под куст, и под кустом уже сидит заяц. Усами поводит зайчишка, на тебя поглядывает.
Ходил я с Николаем на рыбалку. Под водой коряга дремлет. Засунет Колька руку под воду — налима вытащит.
Однажды срезал Колька иву красную. Настрогал ножом в старицу, а стружки карасями под водой пошли. В ил зарылись — и спать.
— Пусть подрёмствуют, — говорил Колька, — жирнее будут. А то вроде бы рыба совсем по старице извелась.
Как-то под вечер на жниве подошёл к суслону и колосьев ржаных в ладони набрал. Потом подкинул их — и птахи во все стороны разлетелись. А Колька смеётся себе да самокрутку сворачивает.
Я боюсь, как бы нынче он клёнов за огородами не нарубил да не распустил бы их сохатыми по лесам. Так и объедят они за зиму все стога по нашей округе.
Когда придут низкие долгие дожди, когда грязью замесит наши дороги, когда продрогнут в сырости леса и звери, я всё же приду к нему. Я попрошу, чтобы ночью Николай вышел на крыльцо и глянул в небо сквозь морось. Пусть закует на деревьях сосульки, которые будут звенеть на ветру и звонко сыпаться, когда засеребрится ветер. А под утро пусть зашелестит снегопад, посыплется густой, крупный, и засверкает по долам румяная зима.
Я для этого и впрямь схожу к тому Кольке.
МОЙ ДВОР
В этот день пришла свобода моему двору. Я сидел на крыльце босиком, курил и поглядывал на него. Я думал: посмотрю же я на тебя, что из тебя получится, если тебе дать свободу.
Прямо на моих глазах двор весь покрылся льдами. На льдах заискрились трещины, каждая как мякоть разломанного огурца, а в небе повис небольшой самолёт. Из дровяного сарая вышел медведь, белый, подвижный, как боксёр. Он принялся смотреть вслед самолёту. А потом сел и лапой поднял кусок льда и начал грызть его, как сахар. Он грыз этот сахар и глядел на меня.
Потом по двору потекла река, горячая и широкая. Она смыла медведя, льды, она всё унесла за ворота. По реке плыли индейцы на узкой лодке. Они поднимали над головами огромные кокосовые орехи и прикладывались к ним губами. Обеими руками они прижимали орехи к губам, и со стороны казалось, что индейцы дуют в какие-то странные барабаны. Может, это индейцы шингу? Потом индейцы швыряли пустые ореховые скорлупы в воду, и те плыли вниз по течению. На скорлупах вырастали паруса, поднимался ветер, и тогда скорлупы плыли по течению вверх.