Письма с войны
Шрифт:
Когда ты охватываешь взглядом поток чужих лиц, типичных для Парижа, тебе нетрудно понять, почему Блуа так страдал тут и что он так сильно любил; самое прекрасное и самое уродливое, самое фантастическое и самое авантюрное являет собой человеческое лицо…
Ты видишь, как все парижане спешат по этой чудесной серой мостовой, встречаешь в переулках между высокими серыми домами всех красавиц Бальзака, блондинок и шатенок, сквозь тонкие гардины можно увидеть в глубине комнаты кротких, ангелоподобных девиц, занимающихся шитьем или вышиванием либо продающих хлеб в каком-нибудь магазинчике; иные же уродливы, до необычайности уродливы, при этом большинство из них держится с достоинством и элегантностью, так что ни одна не вызывает отвращения. В проносящихся мимо тебя авто видны куртизанки — даже в нынешнее время, иногда они прохаживаются по бульварам в сопровождении седовласых Beaus [104]
104
Франт (фр.).
Здесь можно увидеть, как элегантные дамы и господа без стеснения грызут дешевое невкусное печенье, которое продается и не за марки; попадаются и совершенно опустившиеся типы, выуживающие из луж окурки. […]
То, что я устал и голоден, я заметил, лишь когда мой обычно молчаливый спутник вдруг начал ворчать и жаловаться, что мы уже шесть часов не евши, не пивши бродим по городу; тут и я почувствовал, что вот-вот упаду от усталости и голода; шатаясь от слабости, мы направились к ближайшей станции метро, не задумываясь нырнули в ее разверстый зев и доехали до нашего маленького, милого сердцу отеля «Марс», расположенного близ Марсова поля; ах, как же хорошо стянуть с себя тяжелые сапоги, умыться и, лежа в кресле, затянуться сигаретой в ожидании ужина.
О ты, вожделенная свобода!
Хлеб, вино и немного жареного мяса — вот и вся наша еда, после чего мой попутчик сразу же улегся в кровать, а мне захотелось еще раз вдохнуть в себя этот напоенный революционными ароматами воздух…
На улице тихо, мягкий чудодейственный свет окутывает дома и деревья, иногда ты улавливаешь спокойные мужские шаги по мостовой или возбужденный перестук женских каблучков; медленно прохожу мимо 'Ecole Militaire, где маленький, тщедушный, никому не известный лейтенант Бонапарт с усердием корпел над книгами; застыла в немом молчании перед ней огромная площадь, Марсово поле, учебный плац военной школы, по которой наверняка маршировал Бонапарт со своими товарищами; необычайно большая и широкая площадь, засаженная по периметру несколькими рядами деревьев. Великолепно ясное синее небо над легкими, стелющимися по самой земле туманами; миновав кажущуюся привидением Эйфелеву башню, выхожу к Сене, которая почти сливается с опустившимся на нее туманом; в безмолвии застыла набережная д’Орсэ, за высокой, запертой на замок оградой возвышается Министерство иностранных дел, и ворота этой ограды, вероятно, больше не откроются, разве что время от времени для группы уборщиц. Длинная прямая авеню де Боскет, такая же, как тысячи парижских улиц с серыми домами, невысокими деревьями; именно здесь понимаешь, что французы воспринимают улицу как помещение; часто мне кажется, будто я нахожусь в глубоком ущелье, на дне которого покоятся туманы; волшебно-прекрасная, успокоительная прогулка…
[…]
Париж, вечер 17 марта 1943 г.
[…]
Все-таки я не рискнул осуществить заветное желание прогулять устный экзамен, для этого нужна определенного рода непосредственность, чего мне уже недостает; однако экзамен получился сколь мучительным, столь же поразительным и назидательным. Мы прождали три часа, а на сдачу экзамена ушло час с четвертью. Комиссия состояла из майора и двух неженок-штатских; самым симпатичным из них я счел майора, очень спокойного и человечного, хотя на его вопросы со специальной военной терминологией я ответить не смог; штатские спрашивали меня из области литературы и истории; литература, видимо, спасла меня, так что я был аттестован по самой низшей шкале как «сведущий в языке», однако это уже не имеет значения…
Эти молодые немецкие знатоки, экзаменовавшие меня, были одного со мной возраста; но с какой же ловкостью и хитрой изворотливостью они не пожелали принять во внимание тот факт, что я отмотал уже четыре года войны, решающим для них явилось то, что у меня четырехлетний пробел в образовании. На несколько не вполне внятно произнесенных по-французски ироничных суждений одного штатского я позволил себе парочку довольно бесцеремонных дерзостей, коими я обязан себе и миллионам других солдат; это подействовало на экзаменаторов весьма отрезвляюще; майор, правда, немного нахмурился, но что это меняет!
Я устал, устал и, хотя сейчас только десять, хочу завалиться спать, потому что завтра пятичасовым должен уехать в Амьен…
[…]
На канале, 19 марта 1943 г.
[…]
Письмо, в котором ты сравниваешь Достоевского с Юнгером, почти ввергло меня в шок по причине определенного — только
Сейчас у меня довольно нервозное состояние, потому что в мое отсутствие накопилось много работы, всякой ерунды, и это просто сводит с ума, вообще весь этот бюрократический хлам с его сроками и обязательствами мне не подходит; я часто стремлюсь к абсолютности книги!
[…]
На канале, 21 марта 1943 г.
[…]
Прости, что теперь, когда у меня появилось больше свободного времени, я много читаю вместо того, чтобы писать тебе длинные пространные письма, но я чувствую настоятельную потребность в чтении, несмотря на то что болят глаза, а жизнь не доставляет порой никакой радости; я очень много познаю и необычайно рад столь явному прогрессу, который уже дает себя знать; так я смогу в один прекрасный день вдруг почувствовать, как мне вновь открывается тайна слов, моих собственных слов, которых я жажду, как и жажду своей работы! […] И еще одно, что меня очень волнует и что я должен сказать тебе: я по-настоящему люблю Германию, хотя и ненавижу некоторые формы проявления ее действительности и кое-что типично немецко-обывательское, и все-таки я люблю Германию, верь мне. Думаю, никому другому я не мог бы это сказать! Я почти стыжусь своего чувства. Я безмерно ненавижу все, что обезображивает Германию, и, к сожалению, это чаще всего вопли тех, кто ее представляет; но я люблю Германию.
[…]
На канале, 24 марта 1943 г.
[…]
Очень увлекательную, если не сказать очень качественную книгу откопал я сегодня вечером в тайниках книготорговца: это «Амок», новеллы Стефана Цвейга; я не жду слишком многого от них, пожалуй, с большей охотой я дочитал бы до конца третью книгу «Мраморных скал», но этот представитель «четырнадцати лет» [105] очень привлекает меня. Ах, как же все это далеко, невыразимо далеко, я был еще ребенком, когда они закончились. Кстати, я нашел еще одну очень симпатичную книжицу, «Без приказа», новеллу Вальтера Пегеля [106] . Может быть, я вышлю ее тебе, если, конечно, она продается, очень странная, но весьма проникновенная любовная история эпохи наполеоновских войн, когда Наполеон хозяйничал в Северной Германии. […]
105
Бёлль имеет в виду четырнадцать лет существования Веймарской республики, на которые приходится основное творчество Стефана Цвейга.
106
Пегель Вальтер (1899-?) — писатель и педагог, участник Первой мировой войны.
Хочу надеяться, что эти жертвы во имя Германии не будут напрасны — естественно, жертвы никогда не бывают напрасными, мне это известно, — но я имею в виду, что Господь благословит наше пребывание на земле… и мирное сосуществование, мирное; несчастный наш народ, апокалипсически несчастный, жалкий и голодный; если бы однажды ему опять довелось испытать благословенную полноту жизни, как это было в других странах; ах, конечно, я знаю, что нельзя называть жизнью то, что сводится к еде, питью и покою; жизнь — это и некая земная радость, истинный мир, коего мы лишены, нам ведома только война и нервное беспокойство, скорее бы настал конец войне и чтобы мы победили! […]
Меня постоянно одолевают безумное беспокойство, тоска и нужда и муки; эта ненавистная жизнь в униформе, необходимость которой я тем не менее сознаю, мне кажется, что вечный разлад с самим собой стоил мне многих усилий, сил и здоровья, и виноват в этом единственно я! Возможно ли настолько преодолеть себя, чтобы полюбить необходимость? Быть может, это вовсе не трудно, но за четыре года я этого не постиг! Беспросветный я дурак!
[…]
На канале, вечер 26 марта 1943 г.