Пляска на помойке
Шрифт:
Вечерами она подолгу и с тщанием — хотя вставать надо было и очень рано, — натиралась разными кремами и мазями (две полочки были заставлены ими тесно, словно солдатами на параде), натиралась вся, вплоть до лона, наслаждаясь своей новой, молодой и гладкой кожей, бесконечно нравясь себе самой и мечтая, как покажется ему. Репетиции эти длились так подолгу, так раздражающе, что однажды Алексей Николаевич затосковал и, глядя сквозь дверь ванной, не выдержал, спросил:
—
Нет, шабаш дозволялся ей, видимо, нечасто — раз в неделю или в десять дней. И при всей запарке — все рассчитано поминутно, целый день за рулем, в перевозке дочки на корты, в школу, на обед, снова на корты,— она не пропускала в Москве ни часа для маникюрши, парикмахерши, косметички, истребляя волосы на руках и ногах, подвергала тело самоновейшим массажерам. Перемены происходили незаметно и открылись Алексею Николаевичу все разом.
Как бы вдруг у нее удлинились и начали загибаться вверх ресницы, загустели брови, едва заметный пушок над верхней губой превратился в темные усики. Алексей Николаевич увидел, как при всей культивируемой ею худобе раздвинулись кости таза, как вызывающе обтягивают лосины ее ягодицы, как вожделенно открывает она ноги…
Вечером она захотела послушать свою музыку у него в комнатенке:
— Я знаю, тебя она раздражает, но я без нее не могу…
Застонали, завздыхали, томно и призывно молодые, голодные к соитию голоса. Алексей Николаевич — редкий случай — отказался от выпивки. Она поставила бутылку шампанского, села боком к двухкассетнику, налила бокал, закурила.
— Еще одну… В последний раз… — повторяла она, меняя кассеты, и Алексей Николаевич, откинувшись на подушки, бессильно кивал головой, стараясь не вслушиваться в этот праздник похоти.
Она насытилась музыкой лишь к двум часам ночи. А наутро, убирая со стола, Алексей Николаевич сделал маленькое открытие. За ее бокалом и пепельницей, набитой окурками «Салема», стояло складное круглое зеркало. Таша слушала музыку, курила, пила и неотрывно глядела на себя: «Как я прекрасна!..»
Они пребывали в неустойчивом состоянии — ни мира, ни войны,— с частыми всплесками: «Развод! Развод!..» Достаточно было одного толчка (ночного звонка или подогретого выпивкой разговора по душам). Но потом каждый подсчитывал, во что это выльется и как скажется на их маленькой теннисной звезде.
Ею, ее нуждами мерялось все при последнем шаге. О ней оба думали, прикидывали, что было бы, если бы не японцы и их «грины». Раз, когда ехали вместе в Домодедово и остановились на красный свет у светофора, Таша показала ему на детишек. Знакомая картинка перестроечного времени! Три мальчонки и девчушка, семи-восьми лет, бегали между машин с тряпками и какой-то замызганной бутылкой. Предлагали почистить стекла. Пара — мальчик и девочка были в бедно-сиротских пальтишках в коричнево-желтый квдрат.
— Боже, Боже! — только промычал он.
— Наша Таня была бы среди них, если бы…
—
Да уж больно тяжела плата.
Но он еще не знал, что его ждет. Конец уже вроде бы наступил. Однако надо было ждать конец конца.
6
И наступил день их отъезда с Танюшей в Москву, в маленькую двухкомнатную квартирку, недалеко от теннисного клуба, на улице Усиевича. Таша, как всегда, сама следила за ремонтом, который в ударные трое суток проделали два подполковника из академии Дзержинского; теперь они зарабатывали на жизнь этим.
— Завтра у нас новоселье, — сказала Таша в пятницу Алексею Николаевичу.— Я соберу гостей после второй тренировки.
— А как же я? — наивно спросил он.
— Ты? Да ты все испортишь! При тебе мои друзья не смогут ни пошутить, ни расслабиться! Посмотри на себя! Ты им в отцы годишься!.. На
Она стыдилась его!
В том новом — параллельном — мире, который сам собой образовался, выстроился и который значил для нее все больше и больше, ему просто не нашлось места. Этой новый мир населяли молодые ребята, сверстники тренера и родители детишек, ее ровесники. Ему было позволено явиться лишь в воскресенье.
Приплетухав на своем «Иже» из Домодедово, Алексей Николаевич застал в квартирке полный разгром — недопитые бутылки мартини, водки, гору грязной посуды, окурки, торчавшие из тарелок и даже из прожженной деревянной солонки ручной работы, подаренной ему милой бургомистершей маленького городка под Кёльном. У изголовья дивана, на столике, оплыли в канделябре свечки — рядом с купленными им когда-то бокалами из оникса (обещая несчастье, оба треснули).
Таша была в полном распаде, едва владела собой и в ответ на его злые словечки только бормотала:
— Тебе будет хорошо… Сегодня тебе будет очень хорошо…
Он залпом выпил чей-то бокал мартини.
— А где же Танюша?
— Она ночевала у биатлониста. С его девочками.
— Кто же спал здесь? — морщась, сросил он.
— Сережа со своими родителями. Не беспокойся, они были в той комнате.
— Втроем на одном диване? — сказал он и поперхнулся от глупости своего вопроса.
В дверь позвонили: Танюша стояла одна на пороге, и он прижал дочурку к себе, не спрашивая, кто ее привез.
— Сегодня мы поедем в Парк культуры. С Таниной подружкой Катей. Только мою машину поведешь ты… — сказала Таша, затягиваясь очередной заморской сигаретой.
В парке, в перерывах между аттракционами, Танюша бегала от одного киоска к другому, жадно глазела, просила купить и то, и это, бесконечно радуясь красочным пустячкам.
— Вся в меня. Я такая же,— смутно улыбаясь, говорила Таша.
— Вы поедете с нами? На шашлык? Мама устраивает на природе. На Москве-реке, — спрашивала Катя, Танина ровесница и соперница на корте, у Алексея Николаевича.