Пляска на помойке
Шрифт:
— Поздравь, моему сыну месяц…
Он приостановил его:
— Во-первых, ты очень храбрый человек. А во-вторых дай Бог тебе здоровья!
Тот полуобернулся и, по обыкновению, в своей резкой, памятной со студенческих лет, манере отрезал:-
— Ну, уж нет! Я — атеист и этого мне не надо!
А неделю спустя Алексей Николаевич встретил — снова в институте — другого однокурсника, который с наигранной веселостью выпалил:
— А мы вчера Димку хоронили!
— Как?
— Представь, спустился из квартиры с ведром. Выбросить мусор в бак. Поднялся к себе.
И стало так страшно оттого, что сам того не желая, Алексей Николаевич неожиданно коснулся, тронул что-то, чего людям нельзя касаться, таким символическим показалось ему это последнее путешествие сперва с полным ведром, а затем с пустым, исчерпанным — опростал жизнь, — что он даже не мог рассказать о своей последней встрече с этим Димкой…
Впрочем, его собственная жизнь, накатывавшая волнами ревности, злобы, отчаяния, надежды, забирала все силы, сплющивая и уродуя время, то растягивая часы в недели, то превращая недели в часы.
В Хельсинки, неотступно и уже маниакально думая о Таше, он как-то вечером, один в своем номере, перед телевизором, где прокручивали целый день матчи на первенство мира по футболу, кощунственно решился загадать на ее судьбу по маленькому Евангелию, подаренному чуть не столетней старушкой, хранительницей русской Купеческой библиотеки, и в изумлении, едва веря своим глазам, прочел:
«Сколько славилась она и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей; ибо она говорит в сердце своем: сижу царицею, я не вдова и не увижу горести».
Алексей Николаевич, морщась от соблазна порадоваться возмездию, принялся молиться, чтобы Ташу миновало это прорицание. А она? В урочный час, в понедельник, встречала его на Николаевском вокзале, беспечная, на своей девяносто девятке, у которой было изрядно помято крыло. Помято, потрепанно выглядела и она.
— Ты опять вчера крепко выпила, — тихо сказал Алексей Николаевич.
— Ах, я устраивала пивной вечер,— небрежно бросила она.
Тем же днем, передавая ему канистру с бензином из своего багажника, Таша даже не заметила, что ручка канистры густо опутана бумажным серпантином. То был счет в долларах из какого-то нового супермакета на сумму, которой вполне хватило бы, в пересчете на рубли, ранее их семье, чтобы прожить сносно месяц.
Теперь Таша, перепробовав все, что можно было купить, обрела и свой любимый напиток, который продавался за валюту, и то в двух или трех магазинах. Это был ликер «Айришкрим», напомнивший ему по вкусу слабое сгущенное молоко, разбавленное водкой. Случалось, в своих наездах в маленькую квартирку у «Аэропорта» он находил темные пластмассовые бутылочки из-под этого ликера: в скучные одинокие вечера она понемножку попивала, уже одна.
И вот, снова в Домодедово, она привиделась Алексею Николаевичу худой морщинистой старухой, совершенно неузнаваемой (хотя он твердо знал, что это она), просившей каких-то мальчишек принести ей еще бутылочку...
«Сколько славилась она и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей…»
8
То была пора, когда Таша еще
— Ты прости, но я уже без этого не могу… Не могу без Сережи… Конечно, большой любви у нас нет…
Алексей Николаевич, понимая бессмысленность возражений, все-таки сказал:
— Да разве бывает маленькая любовь? Любовь, она или есть, или ее нет!
— Ну и пусть! — замотала она растрепанной головой. — Не могу без этой физиологии… В конце концов, что тебе нужно? Будем вместе — вечером смотреть телевизор, гулять перед сном, заведем собаку… Я буду с тобой, как прежде, ленива… Только уезжай на два дня в неделю на дачу… Ах! Не надо ни о чем говорить… Давай потанцуем!
И Таша заставила его танцевать — по-своему, молодежному, когда партнеры, подпрыгивая и приседая, чокаются бедрами, потянулась к нему ртом и вдруг остановилась.
— Как? Ты не умеешь целоваться по-французски?! — в величайшем гневе воскликнула она. — Дожил до старости и так и не понял, какое это счастье! Давай же, я научу тебя. Раскрой рот и впусти поглубже мой язык!
И Таша с пылкой страстью принялась за обучение. Алексею Николаевичу было неприятно, почти противно, но он покорно подчинился ей, и они целовались, пока она тяжело не задышала и не потащила его в постель. Как теперь ловка и открыта была она вся (он нашел в московской квартирке несколько книжек по технике секса)! С каким желанием дала поцеловать шею с родинкой и сосочки на плоской груди, которой прежде так стыдилась! Поставила ноги ему на бедра, откинулась, закрыла глаза.
— Приподнимись, — шепнул он, словно их могли услышать. — Я подложу подушку…
И говорил, непрерывно говорил, какая она прекрасная, красивая, страстная — принцесса Греза, Шехерезада. А она? Открыла глаза и долгим, гордым и — ему казалось — даже счастливым взглядом отвечала на эти слова.
Когда она заснула, отключилась в одно мгновение, Алексей Николаевич ушел к себе на диванчик и думал, думал.
Он вспомнил, как она почасту твердила в последние перестроечные годы — относительно спокойные, при всех его загулах: «Давай уедем…» — «Куда?» — «За границу конечно!» — «Но как? Что мы будем там делать? Кому мы нужны?» — «Да что угодно! Только не жить здесь, в этой мерзкой стране…»
И только теперь, после ее пьяных исповедей, ему сделалось ясно, какова же ставка в этой игре. Помимо ее возвращения в молодость, словно в сладкий сон, Ташу связывает с Сергеем главная цель: сообща вывезти Танюшу, словно драгоценный предмет антиквариата для продажи, за рубеж, куда-нибудь в Штаты, скрыться там втроем. О, какие волшебные видения связывала, верно, она с этим планом! Как-то даже неосторожно проговорилась Алексею Николаевичу:
— Сережа сказал, что через два года Таня будет нас кормить…