По древним тропам
Шрифт:
Пров Афанасьевич, как и его отец, торговал пушниной. Он бывал в Тибете, Индии, Синьцзяне, и, пока мы сидели у него в кабинете, дожидаясь Анфису, он рассказывал нам о своих поездках в эти страны. Во всем, что он говорил, ощущался опытный, умный глаз, меткая наблюдательность и здоровая оценка. Разумеется, мне не терпелось узнать, как он попал из России в Харбин, однако я чувствовал, что такие расспросы ему неприятны. В свою очередь, он ничего не спрашивал у нас о России, как бы намеренно обходя эту тему. Зато речь его часто кружила вокруг Анфисы, видно, многие мысли его и тревога были связаны с нею. Он упомянул, что Анфиса ушла с матерью в церковь. Здесь, сказал он, только и ходить, что в церковь, куда же больше. Да это ведь не для молодой
Наша беседа оборвалась — вошел слуга и сообщил, что госпожа с дочерью вернулись домой. Пров Афанасьевич спросил его, доложено ли им о гостях.
— Не успел, хозяин, — отвечал китаец. — Госпожи устали и прошли сразу в свои комнаты.
Мы с беспокойством переглянулись.
— Я сам все им скажу, — быстро проговорил Пров Афанасьевич и вышел из кабинета.
Спустя минуту откуда-то из дальней комнаты до нас донеслись оживленные голоса, смех Анфисы и шумная суета. Еще через минуту в кабинет ворвалась сама Анфиса, на ходу поправляя поясок, стягивающий тонкую талию. Прежде я только в кинофильмах на какой-нибудь боярышне видел такую старинную одежду.
Анфиса с жаром принялась выговаривать отцу, который не догадался угостить нас хотя бы чаем, и повела всех в гостиную.
— Нет чтобы сказать спасибо за то, что я постарался не дать гостям соскучиться, — притворно сокрушался отец, обращаясь к нам. — Что прикажешь делать с такой капризницей?.. Ей не угодишь… Я лучше уж отправлюсь, дочка, по своим делам, а ты тут сама управляйся.
Он, видно, не хотел мешать молодежи, но перед тем, как он вышел, мы с Леонидом сообщили ему, что пришли за Анфисой пригласить ее на концерт. Не разрешит ли он?.. Пров Афанасьевич со вздохом разрешил, потрепал сиявшую от радости дочь по щеке и простился с нами.
Вечер в части удался как никогда. Возможно, мне казалось так, потому что с нами была Анфиса. После концерта начались танцы, игры, общее веселье пьянило нашу знакомую, зажигая в потемневших зрачках хмельные огоньки. Завзятые полковые танцоры приглашали девушку наперебой, наконец, в заключение вечера, по желанию Анфисы полковой оркестр исполнил мазурку…
Мы с Леонидом проводили ее до самого дома. На прощанье она пригласила нас на вечеринку, которую устраивала ее подруга, и каждого звонко чмокнула в щеку. По дороге в часть мы говорили об Анфисе, про себя размышляя о значении, которое имел этот поцелуй…
И в ту ночь, и после, кажется, не было минуты, чтобы я не думал об этой девушке. Казалось бы, жила она в полном довольстве, здесь родилась, выросла, ее холили родители, у нее было немало друзей и знакомых… Но отчего было в ней что-то тревожно-жалобное, что-то скорбное, словно в тех березках, которые росли в русских кварталах?.. А отец?.. Померещилось мне или в самом деле какая-то затаенная, сокровенная тоска прозвучала в его голосе, когда говорил он, что им, старикам, только одно утешение здесь и осталось, что церковь?.. А дальше?.. Как дальше будет жить Анфиса в своем двухэтажном доме, спрятанном за высоченным забором?.. Я спрашивал себя, но не находил ответа. Да и что мог я ответить, если даже моя собственная жизнь представлялась мне смутно. Меня тянуло к писательству, первые мои стихи печатались в дивизионной газете, товарищи именовали меня — кто всерьез, кто в шутку — поэтом… Но чем больше я читал, тем больше страшила меня тревожная и влекущая сила — творчество. Было в ней что-то волшебное, могучее и опасное одновременно, она требовала всей жизни, всех помыслов, непрестанной работы… И отпугивала, и — одновременно — манила… Так бывает: размышляя о другом, задумываешься и о собственной судьбе и на себя смотришь как бы со стороны, и твоя жизнь наполняется вдруг каким-то особенным смыслом…
Итак, нам представилась возможность попасть на вечеринку, о которой она предупреждала нас. То ли заступничество, точнее, покровительство замполита, то ли впечатление, которое произвела сама Анфиса на нашего старшину, но на сей раз он беспрекословно, даже охотно выдал нам солдатский талисман, который называется «увольнительной». Только напоследок не удержался, погрозил пальцем: «Смотрите у меня!»
Ждала нас Анфиса с нетерпением. Правда, ее огорчило, что на этот раз мы явились одетыми во все «гражданское»: форма, по ее мнению, шла нам больше. Да и отец Анфисы встревожился, не собираемся ли мы на Родину. Но успокоился, когда мы сказали, что об этом ничего не известно.
Мы заметили, что мать Анфисы и теперь не вышла к нам, видимо, уклонялась от встречи. Позже мы узнали, что она была против наших посещений, вообще против необычного знакомства дочери, наверное, материнское сердце что-то чуяло и пыталось сопротивляться… Однако из-за радушия Прова Афанасьевича мы ни о чем таком не подозревали. Втроем с Анфисой мы уселись на уже известные нам дрожки, запряженные серым жеребцом, и направились в ту часть Харбина, которую называли «Татарской слободкой».
Да, здесь, в Харбине, находилась, оказывается, целая колония татар, и подруга Анфисы тоже была татаркой. Отец ее, как и Пров Афанасьевич, был купцом, постоянно разъезжал по соседним городам, случалось, отправлялся и в другие страны, скупая и продавая кожу. Дом, в который мы попали, включая и обстановку, и внутреннее убранство, не отличался от местных русских домов, так что Леонид шепнул мне, что хозяева его, наверное, татары крещеные. Однако хозяева и большинство гостей помнили свой язык и, когда Анфиса нас знакомила, ко мне обращались — кто по-русски, кто по-татарски.
Мы расселись за длинным столом. Компания собралась большая, шумная, молодая, но я вскоре почувствовал себя тут одиноким, лишним. Такое же ощущение возникло, наверное, и у Леонида. Но он сидел рядом с Анфисой, это искупало все остальное. То и дело он наклонялся, шептал ей что-то в розовое ушко, и оба смеялись. У них, помимо общего, застольного разговора, велась своя беседа, понятная им двоим, и в этой беседе, помимо слов, участвовали взгляды, легкие, как бы нечаянные прикосновения, неприметные знаки внимания и взаимной заботы… Я замечал все. И заметил, какими глазами смотрела она на Леонида, когда тот, перехватив у какого-то парня гармонь, играл «Славное море, священный Байкал»… Чего бы я не отдал, чтобы и на меня так смотрели? А в руках Леонида гармонь уже сменилась гитарой, он аккомпанировал другим и сам спел несколько задушевных старинных романсов. Анфиса не отрывала, от него восторженных глаз.
Но — о мой честный, мой благородный друг!.. Заметив, должно быть, мое незавидное положение, он ударил по струнам и заиграл «цыганочку». Он давал мне шанс блеснуть перед Анфисой, он щедро дарил мне возможность обратить на себя ее взгляды, которые теперь предназначались ему одному!.. Он даже кивнул мне: а ну, мол, вставай, да не ударь лицом в грязь! Но не знаю, что со мной случилось: я вышел на середину комнаты, вяло прошелся по кругу деревянными, чужими ногами и вернулся на прежнее место, проклиная себя за робость.
Правда, все сделали вид, что не заметили мою неловкость, мне кричали «браво», и Анфиса, как и несколько дней назад, поцеловала нас в щеки — сначала меня, потом, чуть смутясь, Леонида… Но вечер для меня был окончательно испорчен.
Молодые люди приглашали девушек, танцевали, кружились по комнате, выделывая замысловатые па, каких я и видом не видывал. И все так свободно, легко, с таким изяществом, что тут ощущалась многолетняя выучка. Да и танцы были разные, даже названия иных я слышал впервые… «Э, — думалось мне, — куда уж мне тягаться! Небось они все последние четыре года только и знали, что брать уроки у танцмейстеров… — И вспоминал о Монголии. — Ничего, — думал я, — мы еще наверстаем, а вот вы…»