Поиски стиля
Шрифт:
– Будешь мне сын.
Был Витя один раз сыном, был другой раз сыном, стал дважды сиротой. Выбрали его за это председателем детского совета. А Антонина сыночком назвала.
Военный гостинец сладок да недолог.
Съели они пшено, съели грибы, съели селедки. Вот и пришел однажды к Антонине повар Карим.
– Антонина, Антонина, – говорит, – кушать надо, а варить нечего.
Села Антонина плакать. Думает: «Где же я столько провизии
Подходит сзади Витя Глебский со старшими ребятами, окликает ее:
– Мать…
– Чего тебе? – спрашивает Антонина Павловна.
– Полно плакать-то, – говорит Витя. – Дай нам метрики. Мы с ребятами на фронт подаёмся.
– На фронт?.. Чего вы там забыли, на фронте?
– Сражаться будем. Наше дело правое. И аттестаты получать. Ты нашими аттестатами всю свою ораву прокормишь. Дай метрики, мать.
Не дала она им, конечно, ничего, кроме материнского поцелуя да легкого подзатыльника.
Но всё-таки после этого нашлась она что варить. Брюковки или там или свеколки мороженой, но, как сейчас помнит, сварила.
Сыновья были разные: беленькие, черненькие, каштановые. И появился один рыжий. Его привезли из блокады. Он вытягивал шею и ловил воздух ртом. Но потом, когда он поймал, надышался, ему сказали:
– Еды у нас не очень много, но тебя-то, дистрофика, накормить хватит. Ешь!
И он стал есть и съел сколько мог.
– Наелся? – спросили его.
– Наелся…
– Ну, теперь утрись, да пойди, отдохни.
Он отдохнул, но потом снова почувствовал признаки голода. И подумал было пойти об этом сказать. Но ему стало совестно. Он знал, что еды осталось немного, и не смогут ему всю скормить.
Тогда он подумал, что раз еды мало, то всё равно на всех не хватит и от неё никто не станет сыт. Но ему было совестно.
Тогда он подумал, что если встать ночью и съесть ту еду, то вовсе никто не узнает. Но ему было совестно.
И тогда он пошел.
Он разбудил двух дистрофиков, чтобы не так было страшно, и сказал им, что у него есть еда. Дистрофики при этом моментально вскочили, так как спали и видели еду во сне.
Они вдвоём держали веревку хилыми своими руками, а он, обвязавшись ею, спустился вниз. Там, в холодке, на шнурах, чтобы не достичь было крысам, висели две военные колбасы.
Тогда он сломал одну и стал есть, а сверху на него глядели дистрофики, упрашивая большими глазами о колбасе. Он, не переставая есть, кинул им кусок, но в отверстие не попал, и кусок шлепнулся в пыль. Он скоро почувствовал, что колбаса была очень соленой. И ему захотелось пить. Рядом стояли бутылки с хлопковым маслом. И он пил, задрав голову, а сверху смотрели большими глазами дистрофики, умоляя о масле и о колбасе.
Он сунул кусок колбасы за пазуху и приказал им, чтобы вытаскивали, и они потянули веревку изо всех сил. Но известно из каких-то законов физики, что двум дистрофикам одного не поднять. Когда он понял это, он стал просить, чтобы они хоть спустили ему воды. Но они, не желая без колбасы быть виноватыми, бросили веревку и побежали на тонких ногах.
Утром его нашли с запекшимися губами и стали промывать изнутри и снаружи. Он был жив, раз вытягивал шею и ловил воздух ртом.
– Наелся? – спросили его.
Он прошептал:
– Наелся…
– Ну, теперь утрись и пойди, отдохни.
Это ему сказали блокадники: три брата Бурштейны, Валя Андреева, Зоя Лаврова и другие.
А Антонина погладила его по рыжей стриженой голове, потому что и это был ее сын.
В Варшаве, когда умолкли дойры и она встала, сияющая, около рампы, ей устроили бурную овацию и вручили диплом. Но это спустя много лет после того, как она осталась под тёмным ташкентским небом одна, с братишкой Фархадом.
В Москве её, тоненькую, юную, со множеством блестящих косичек, приветствовала молодежь всего мира. Но это потом, а сначала она взяла Фархада, своего несмышленыша, за руку, и они пошли в детский дом.
В Хельсинки ей снова кричали «браво», но перед этим она сидела в углу, спрятавшись от людей, вздрагивая от каждого прикосновения или слова.
В Бомбее, в Калькутте, в Шанхае, в Рангуне она заражала людей жизнерадостностью и весельем, но для этого нужно было сначала, чтобы русская женщина Антонина Хлебушкина посадила ее к себе на колени и пропела на ушко: «Наша Тома горько плачет, уронила в речку мячик, тише, Томочка, не плачь, не утонет в речке мяч».
И еще для этого Хлебушкиной нужно было не спать по ночам, добывать хлеб и простыни, ругать за плохие отметки, мыть, стирать, заплетать косички, укладывать вечером и будить по утрам.
Вот только тогда Тамара встала, улыбнулась, и пошла по планете – танцевать.
Витька Глебский еще долго был Витькой, а только уж потом подполковником стал.
В военном училище получал от матери посылки с яблоками, с шерстяным домашним вязаньем и письма. А когда подошел отпуск, помчался домой.
Так торопился, что не стал ждать своего законного поезда, а уцепился за чей-то чужой. Схватил намертво поручни последнего вагона, да так и ехал, прижавшись к холодной запертой двери. И только уж где-то далеко за Новосибирском курители папирос увидели его за мутным стеклом. Отперли дверь, втащили в вагон и давай растирать водкой руки, ворча: «Куда спешил-то, дурень!» А он улыбался: «Домой».
Вот так, с забинтованными руками, с довольной улыбкой он и предстал перед матерью.
Генерал сказал потом: