Полвека любви
Шрифт:
Счастливый июль. Весь месяц мы с тобой не расставались ни на минуту. Ходили в гости. Весело нам было с друзьями на вечеринках. Ходили в кино. К мадам Лапиньш, приветливой пожилой латышке, с которой моя общительная жена познакомилась на рынке, заходили и покупали клубнику — крупная и сладкая клубника росла у нее в маленьком огороде при белом деревянном домике на углу Дзинтари и Рожу (Рожу, как вы правильно поняли, это Розовая улица).
Целый месяц на счастье подарен был нам с тобой.
Но время течет неумолимо, неотвратимо. Течет как песок меж пальцев, когда лежишь в теплых дюнах. Мой отпуск подошел к концу. 2 августа я уехал в Балтийск.
Ненавистная госпожа Разлука снова хитро прищурила свой
В Свинемюнде, куда я пришел на попутном корабле 10 августа, только и было разговоров, что о двух отпусках в год. Постановление — постановлением, а приказа по флоту еще нет, и неизвестно, каков он будет. Скорее всего, постановление введут в действие только с нового, 1950 года.
«Я узнала, — писала мне Лида, — что приказ с этого года… Ты должен обязательно вырваться еще раз в отпуск. Это твое право, и ты должен его добиться… Сделай мне подарок, приезжай к моему дню рождения…»
Она писала, что «Алик недоумевает и то и дело спрашивает: „Где нась папочка?“» Писала, что, когда гуляет с Алькой, он всегда обращает внимание на прохожих с детьми: «Мальтика папа». А увидев прохожего с собакой, сказал: «Собатькин папа».
«Он становится все более разумным существом, — писала Лида. — Сейчас я укладывала его спать, и он говорит: „Закрой меня одеялом, а то я буду кашлять“. Его стало легче убедить в чем-нибудь, уговорить».
А жизнь в базе шла своим чередом, и лишь мелкие происшествия вносили в нее разнообразие.
Лейтенант Володя Солнцев в разведотделе штаба сказал утром начальнику оргмоботдела: «Слышали? Вчера Бернадота убили». А тот, туповатый подполковник, зная, что Володя заядлый охотник, говорит: «А разве они здесь водятся?»
Старший лейтенант Андрей Юров, работник офицерского клуба, зубоскал и насмешник, за обедом в кают-компании посмотрел на вошедшего нового интенданта, еще не успевшего сменить армейское обмундирование на флотское, — взглянул на его сильно стоптанные сапоги и говорит: «Вот коренной! Пить бросил — новые сапоги приобрел». Он, Юров, любил, чтобы в супе была большая кость. Официанту Дитриху, быстроногому немцу, он строго говорил: «Суп мит кнохен!» [10] Дитрих, который хорошо понимал, с кем можно пошутить, а с кем нет, отвечал: «Яволь, герр кнохен-лёйтенант!»
10
Knochen — кость (нем.).
А мой друг Валя Булыкин перевелся в оперативный отдел штаба базы. Он переехал с той стороны реки на нашу, получил трехкомнатную квартиру недалеко от «Геркулеса». Два вечера я помогал Вале расставлять мебель, обустраивать квартиру. Мы с ним после его переезда еще больше сдружились. Валя возлагал надежды на мою пьесу и уверял меня, что я везучий. По нашей манере разговаривать, это у него звучало так:
— Дуракам всегда везет. Ну, вот попробовал бы умный человек написать пьесу — ничего бы у него не получилось. А ты… — и так далее.
Алексей Петров написал мне из Балтийска, что, по его сведениям, Авербух послал мою пьесу в Ригу. Это была хорошая новость, но шли неделя за неделей, а никакой новой информации о пьесе не появлялось.
Из моего письма от 20 сентября 1949 г.:
Через неделю — наша 5-я годовщина. Горячо поздравляю тебя с ней. Да, уже 5 лет прошло с той памятной глухой махачкалинской ночи, когда я разыскал тебя после долгих лет разлуки. Когда мы с тобой отправились в наше «свадебное путешествие» в Баку и ты легла спать, я долго сидел у тебя в ногах, и было такое блаженство, так радостно было прислушиваться к твоему дыханию, и нежность переполняла душу… Эта нежность и радость не растрачены и теперь, через 5 лет, родная моя. Ты — вечная моя любовь. Я бесконечно счастлив, что нашел тебя в жизни.
Когда-нибудь я напишу большую вещь. Там будет и Ханко, и Ленинград, и наша любовь.
Из письма Лиды от 30 сентября 1949 г.:
Вчера получила твое поздравительное письмо. Без конца перечитываю его. Какое оно теплое, ласковое, нежное. Я бесконечно счастлива, что так любима тобой. Почему же мы не вместе?!
Вчера я долго не могла заснуть. Сначала Алик капризничал, так что я не могла тебе написать, пришлось лечь спать и тем самым прекратить его капризы. Лежа в постели и утихомирив нашего буянчика, я вспоминала прошлое, такое близкое и теперь, через 5 лет. Наша встреча в Махачкале так необычна и исключительна, что самое правдивое описание ее будет восприниматься как яркий вымысел. В твоем большом романе (я совершенно уверена, что ты его напишешь) тебе не придется заботиться о занимательности. Наша любовь богата и внешними событиями, и внутренним содержанием…
7 октября мы с лейтенантом Федей Змиевским, работником офицерского клуба, приехали в Берлин. Моросил дождь. Город показался мне еще более мрачным и неуютным, чем в прошлый раз. Все тут было темно-серого цвета. Мокли под дождем дома, развалины, мосты надземки. Осень плакала над этим огромным нокаутированным городом.
В гостиничном номере бормотало радио. Я прислушался. Часто повторялись слова «Demokratische Republik» и «Volkskammer», имена Вильгельма Пика и Отто Гротеволя. В буфете разговорились с офицером, служившим в СВАГ — Советской военной администрации в Германии, — и узнали от него: в советской оккупационной зоне провозглашено новое государство Германская Демократическая Республика. Президент — Пик, премьер-министр — Гротеволь. Будут выборы в Народную палату.
Ну, ясно. В сентябре в трех западных зонах провозгласили Федеративную Республику Германию во главе с канцлером Аденауэром. Так вот вам в ответ — ГДР. Раскол Германии на два государства официально завершен. Союзники по антигитлеровской коалиции, можно сказать, окончательно расплевались.
Мы с Федей Змиевским разъехались по своим делам. Я заказал клише для «Форпоста Балтики» и ранним вечером возвращался в гостиницу. Дождь приутих, но было сыро и холодно. Сумерки быстро сгущались, насыщались ночной чернотой. Где-то неподалеку трубили трубы, барабан сухо отбивал ритм. Я вышел на Фридрихштрассе и остановился, пораженный. По улице шел, громыхая, оркестр, а за ним колонна людей с факелами в руках. Впервые я увидел факельное шествие. Мотались на ветру, рассыпая искры, бесчисленные огни, освещая лица несущих их демонстрантов — главным образом мужские, — и было, как мне показалось, в этих лицах нечто угрожающее.
Факельные шествия — неприятны. В них какой-то вызов. Какая-то недобрая весть.
Федя уговорил меня съездить в Веймар: он там в прошлый свой приезд заказал себе реглан. Собственно, уговаривать меня не надо было. Веймар! Хрестоматийный город, навечно связанный с именами Гете и Шиллера… Германские Афины…
В Веймаре и погода была другая, не похожая на берлинскую: никаких туч, никакого дождя, сияло солнце. На площади перед театром высился знаменитый памятник Гете и Шиллеру. В жизни первый был невысок, а второй — худ и долговяз. Но скульптор изваял их одинаковыми по росту, и правильно сделал. Они, оба великих поэта Германии, и в склепе («Goethe und Schiller-Gruft») спят рядом, в одинаковых саркофагах.