Последние назидания
Шрифт:
Нельзя сказать, чтобы после якобсоновых лекций я оставался совсем уж лопухом, и некоторые поливы Мурзаева казались мне если не банальностью, то и не откровениями вовсе. Но напор, но страсть, но пафос разоблачения, но совместный портвейн! И не было ли распивание алкоголя знаком высшего ко мне доверия? Ведь не мог же я не понимать, что Мурзаев совершает своего рода должностное преступление, по тяжести сравнимое с совращением малолетних. И что именно мне поручено охранять эту нашу с ним сокровенную тайну совместных выпивонов. При желании, в проекции, теперь в его поведении действительно можно подметить ноту совращения, своего рода латентный гомосексуализм… Тем более загадочно, зачем он поперся ночевать в дом моих родителей: быть может, после пережитого в армии он был
Так или иначе, но надо было отправляться в школу, а мой завуч был в беспамятстве. Я теребил его и повторял Александр Владимирович, вставайте, мы опаздываем. Именно комичность этой ситуации и веселила матушку: не он меня, нерадивого ученика, струнит и загоняет в класс, а я пытаюсь воззвать своего завуча к исполнению им должностных обязанностей.
Рано или поздно он все-таки очухался, прошел в ванную, набычившись, благоухая перегаром и пoтом, и кое-как собрался. И для нашего дома все эти запахи, все эти похрюкиванья, когда он лил на себя холодную воду, были так же странны, как если бы мой отец привел ночевать автомеханика Михайлова, запив с ним с получки. Матушка перенесла все стоически и, как сказано, не без юмора, а отец так и вовсе не вышел из своего кабинета, не без оснований считая все происходящее форменным безобразием. Но и не желая вступать, как выразились бы нынче, во время прифронтовое, в зону ответственности супруги… Так или иначе, проглотив кофе, давясь и решительно отказавшись от омлета, мучительно мечтая об опохмелке, завуч бросил мне короткое
пошли, толком не поблагодарив мою мать, и мы с ним выкатились на осенний холодок.
Меня чуть обидело, помнится, когда, сойдя вместе на нужной автобусной остановке, мы по его требованию разошлись. Так режиссеры, проснувшись в постели актрисы, требуют идти на репетицию в театр разными дорожками. Но не являться же нам было в школу полупьяной парой. Впрочем, уже на второй перемене меня вызвали к завучу.
Мурзаев сидел в своем кабинете, за своим столом, из-за которого он распекал ленивцев, велел мне закрыть дверь на ключ. Он был розов – видно, догадался я, в шкафу у него была припрятана бутылочка коньяка: может быть, врачеватель юных душ принимал дары от благодарных родителей. Я повернул ключ, и он, рассеянно улыбаясь, предложил мне закурить. В сравнении с прошлым вечером, в котором была известная разудалость, сейчас ощущалась натянутость. Курить я отказался. Он сказал равнодушно как хочешь и дернул плечом: была у него такая манера, напоминающая нервный тик.
Значит, молчок, сказал он. И подмигнул, шевельнув усами. Мне стало неприятно. Он что же, считает меня идиотом? Или, хуже того, доносчиком? Он что же, не понимает, что я отлично знаю, какую ответственность несу. Конечно, сказал я. Ну иди, сказал он уже вполне добродушно, даже махнул рукой и посмотрел на шкаф поощрительно, как смотрят на третьего: чего ждешь, наливай. А я пошел, бережно неся нашу с ним тайну, курить в туалет…
С этим курением был до того один случай. Как-то раз меня прихватил за этим делом учитель физкультуры и отправил к завучу, то есть к
Мурзаеву, что считалось большим наказанием: в школе завуч пользовался славой мучителя, ученики боялись его даже больше, чем самого директора. Он показательно заорал на меня, но, едва физкультурник покинул кабинет, точно так же, как сегодня, повелел мне запереть дверь и точно, как теперь, предложил сигарету: до того мы уже выпивали с ним пару раз… Эта двойная игра, помнится, давалась мне, отроку открытому до полного прямодушия, с большим моральным трудом. Уже тогда здесь была заложена мина. С одной стороны, мне льстила, конечно, дружба Мурзаева, то, что я был не как все, выделен, обласкан, облачен доверием. С другой – это положение мучило меня: я испытывал чувство вины перед товарищами, от которых должен был скрывать все происходящее. А пуще я стыдился самого себя: трудненько в те далекие годы давалась мне ложь, претили скрытность и двоедушие, которые я смутно ощущал, как неудобство и нечистоту…
Но потом все как-то притерлось, грех жаловаться. И посвящена была в инфернальную тайну моих отношений с завучем одна Танечка – что ж, она была единственной моей конфиденткой, и я ничего от нее не скрывал. Ну разве что наличие соседки Наташи, несколько перезрелой лаборантки с биологического факультета, – ведь мы жили в
университетском доме, – обладательницы умопомрачительной груди… Но это к слову.
Мы сильно выпивали с Мурзаевым осенью и на коченеющих Ленинских горах, и в ротонде в облетевшем Нескучном саду; потом – в зимнем
походе, переночевав как-то в лесу у костра в двадцатиградусный мороз; и на его кухне, где гуляли сквозняки. Он снимал эту квартиру в доме на Ленинском, который и посейчас народ упорно называет дом с изотопами. Помню, сидит он в одной майке на табурете,- темно-русые клоки из подмышек, – плотный, коренастый, скуластый – кровь далеких предков-степняков явственно пульсировала в нем, – нервно дергает плечом, страшно шевелит усами, курит одну за другой сигареты
Шипка; на кухонном столе недоеденный винегрет из кулинарии, банка из-под только что съеденных сардин в масле, в которой он, попадая мимо пепельницы, тушит окурки. Масло дымит и воняет. Мурзаев одинок и не ухожен. Я вижу это и жалею своего учителя. А он рычит, что выведет подлеца на чистую воду, но я с грустью понимаю, что нет, не выведет, и подлец получит своего Нобеля…
На время зимних каникул Мурзаеву пришла в голову такая идея: собрать
отряд из десятка своих учеников и махнуть на неделю в заволжские леса – нашлись у него какие-то знакомства в тамошнем охотничьем хозяйстве. Мурзаевская команда была сформирована из моих приятелей, любителей Хлебникова, ну и, конечно, взята была и Танечка, подруга, так сказать, атамана. Но – не знаю, было ли это неожиданностью для моего учителя, – к этой группе директор присоединил и другую группу из параллельных классов, которую сопровождала их учительница – и тоже литературы. Это была дочь известного советского поэта-песенника, писдочка, как некогда было принято выражаться, молодая довольно смазливая дамочка с премерзким характером. Нынче-то она давно живет далеко за пределами страны, которая так долго и обильно кормила ее папочку… Думается, от директора она получила задание присматривать за Мурзаевым, и он скорее всего об этом прекрасно знал. Что ж, как говорит наш мудрый каторжный народ, и на хитрую жопу… Короче говоря, наступили для Мурзаева тяжелые дни в снегах Заволжья – дни вынужденной трезвости.
Для него да, но не для нас! Уж на что его ученье было не в тягость – в бою так оказалось совсем хорошо. Сладить с нами никто не мог: ни писдочка, которая вообще была не наша, не сам Мурзаев. Ватагой лыжников мы удирали в лес, пробирались на опушку, все обсыпанные снегом, которым обдавали нас еловые лапы, и шли по целине, по припорошенному жнивью, к околице ближайшего села, курившегося дымками над белыми крышами. В сельпо продавались рыбацкие сапоги, двухтомник Леонида Андреева, синька, пряники, серая лапша и
солнцедар. Мы покупали рюкзак этого дикарского напитка, буханку черного и несколько банок частика в томате, набирали беломора и уходили обратно в лес. Там, точно в согласии с уроками моего учителя, вытаптывалась поляночка, потом лыжи снимались и втыкались в сугробы так, что получался своего рода частокол. Разводился костер, и начиналась пьянка… Стоит ли говорить, что приходили мы в расположение отряда в самом развеселом виде.
До поры до времени Мурзаев, как мог, прикрывал нас. Он орал, выносил какие-то наказания, строил и раздавал подзатыльники, и все под взглядом своей коллеги, которая молчала, не вмешиваясь, но наблюдала пристально. Но что-то потешное чувствовалось в этом его гневе, напускное, будто он украдкой усмехался в усы, – и чувствовалось не только мною, но и моими приятелями. Будто бы он тайно поощрял нас, едва ли не гордясь своими ученичками: мол, много обещают эти профессорские по преимуществу детки, которых папочки и мамочки прочат на мехмат… Странно, что он не чувствовал, на какую зыбкую почву ступает. Ведь чем распекать нас, он должен был самым решительным образом пресечь эту тайно поощряемую им анархию.