Последние назидания
Шрифт:
и иноземный магазин Балатон. И не спрашивайте меня, какое отношение имеет венгерское озеро к маленькой прибалтийской республике, не знаю.
В этой самой Литве, как положено, показывали обычную муть, и забавна ее судьба: уж не в наказание ли за грехи после крушения кинопроката там сделали мебельный магазин, а потом открыли Центр для паломников, жаждущих посетить Святую землю – во искупление, наверное. Но нам важен заграничный магазин. В нем, как в закрытой
Березке, где отовариться – словечко как раз тех лет – можно было только на чеки серии Д с розовой полосой, какие платили редким советским счастливым гражданам, трудившимся за рубежом, вместо заработанной ими валюты, – стали продавать много заграничных пищевых и галантерейных товаров. Разумеется, к новому магазину образовывались
Club-99 венгерского изготовления здесь можно было купить такие раритеты, как настоящий шотландский шерстяной плед индийского производства, комплект льняного постельного белья – такие в те простецкие времена, когда не замечали двусмысленностей, продавали только в специальных магазинах для новобрачных по предъявлении
приглашения из ЗАГСа, официального извещения о грядущей дате заключения брака,- растворимый бразильский кофе и много других несбыточных вещей, включая душно-сладкие египетские духи и чешскую косметику, которую до того давали лишь в специальном магазине
Власта на Ленинском.
Очереди и безо всяких венгерских ухищрений были повсеместны, потому что как раз в те годы относительное хрущевское продуктовое благополучие кончилось,- впрочем, и при нем был год, когда пшеничную муку распределяли по месту жительства по талонам. Исчезли икра и осетрина, ветчина, за ней – копченая колбаса, не стало маслин и ананасов, потом шпрот… Если бы этот перечень тогда привели человеку из провинции, он просто не понял бы – о чем идет речь. Потому что в провинции в продуктовых магазинах не знали не только таких наименований, но и ровным счетом никаких, продавался лишь зеленый зельц не приводимой в приличном тексте консистенции, а за молоком натуральным очереди стояли с раннего темного утра, и отпускали его только по свидетельству о рождении ребенка, причем дитя должно было быть не старше одного года – один литровый половник на длинной ручке на одну справку…
Новоиспеченный волшебный магазин изменил не только нашу топографию, но и повлиял на статус здешних обитателей, заметно прибавив им самоуважения – как мне статус университетского студента.
Действительно, наш еще недавно накрытый строительной грязью по уши район дальней Москвы на глазах становился, что называется,
престижным. Исчезли молочницы, еще недавно ходившие по городским домам с флягами парного молока; циркулировали слухи, что на месте ближайшего села, того самого Раменского, вконец обнищавшего и развалившегося, будут строить здания посольств разных заграничных стран народной демократии. Село действительно, наконец, расселили, и слухи действительно оправдались – посольства построили, правда, много позже. Если бы дело происходило в нынешние времена купли-продажи недвижимости, то местные жители знали бы, что их завалящие квартиры стали расти в цене, да и селяне сообразили бы, что земля, закрепленная за их развалюхами-избами, тоже кое-чего стоит. Но это были наивные времена тотальной государственной собственности, и полагать, что нечто кому-то одному может принадлежать, было сродни предположению, что тюремные нары есть собственность заключенного, раз он на них спит.
Однако некие смутные признаки товарно-денежных отношений уже можно было при желании рассмотреть. Нет, квартиру, скажем, законно продать было нельзя, но можно было обменять с доплатой. И о повышении статуса нашего района уже сигнализировали объявления об обмене жилой площади. Я вычитал в газете, что за нашу плохонькую трехкомнатную квартиру мы можем получить четырехкомнатную – плюс маленькая темная кладовка – в сталинском доме на Колхозной площади и таким образом приблизиться к вожделенному для меня центру города, о потере которого я не переставал горевать. Когда я показал объявление матери, она только пожала плечами. И сказала ты же знаешь его характер, он от своего университета никуда не поедет…
Он – это отец, который и впрямь был упрям. К тому же это упрямство носило своеобразный характер: он никогда не выкладывал свои аргументы, так что спорить с ним оказывалось бессмысленно. Можно было только безответно взывать ну почему? – он в лучшем случае лишь загадочно улыбался, в худшем – хлопал дверью кабинета и запирался на ключ. В этот раз он пробормотал что-то в том духе, что
привык ходить на кафедру пешком. И этот аргумент показался мне верхом самодурства. Оставалось лишь утешаться тем, что такого магазина, как Балатон, на Колхозной не было и, можно было надеяться, никогда не будет.
Отец безо всяких деклараций сторонился всего, что нарушало какой-никакой порядок тогдашней жизни, но в то же время чурался споров, препирательств, качания прав. Хотя в известных случаях мог быть невероятно упорен, если чувствовал свою правоту, это должны были быть, так сказать, вещи принципиальные, а не мелочи быта. Так вот, однажды мы с ним решили выбрать подарок матери к дню ее рождения и отправились в этот самый Балатон. Как сказано, там торговали дефицитной продукцией, и очереди к прилавкам состояли по большей части из спекулянтов, которые чуть не ночевали в этом магазине, поскольку за один раз товаров давали с ограничениями – скажем, два индийских пледа в одни руки. А мы как раз нацелились на этот самый индийско-шотландский клетчатый мягкий плед, аппетитно упакованный в целлофан с накленной посреди парадной биркой, так что сам необычный дизайн на фоне советского отсутствия товарного вида каких бы то ни было предметов потребления уже казался праздничным и подарочным.
Мы стояли долго, очень долго. Несправедливо долго, как мне казалось, поскольку во мне, ребенке оттепели, матерью и школой были заложены основы интеллигентского либерализма, причудливым образом уживавшиеся со снобизмом и чувством классового превосходства по отношению к
толпе. Я не подозревал тогда, что подобное отношение к окружающему миру не только не аристократично, но и в чисто прагматическом смысле весьма непродуктивно. Тем более в очереди, разгоряченной азартом добычи и потребления. Я и сам перенагревался от нетерпения и абсурдности происходящего и закипал. Из таких перегревшихся и случаются добровольцы в борьбе за правильность отпуска товара и борцы за справедливость мира в широком смысле. А если учесть, что такие люди отчего-то считают, что им положено и дозволено больше, чем другим, то, как правило, они сами и становятся первыми, кто отстаиваемые ими права и преступает.
К тому же меня бесило покорное поведение отца. Он, человек вспыльчивый, созерцал происходящее с таким благодушием, будто не был советским человеком, но чудаком-джентльменом, путешествующим в компании мистера Пиквика. Можно было подумать, что творящееся вокруг отчасти забавляет его. Пару раз он даже делал поползновения помочь одной или другой распаренной спекулянтке, у которой трофеи уже вываливались из сумок и рук, они же шарахались от него в страхе за добытое. Мне было стыдно, мне начинало казаться, что мой отец настолько не от мира сего, что, кажется, не понимает происходящего.
Потом мне пришла в голову еще более неожиданная мысль: я подумал, что он не то чтобы не понимает правил игры и борьбы, но в них не верит. То есть выходило, что я при всей своей фанаберии был гораздо более советским человеком, чем он. Хотя прожил при советской власти на двадцать семь лет меньше. Потому что не верить в очередь было в те годы и не либерализмом вовсе, а настоящим кощунством и покушением на основы мироустройства.
Много позже, когда я сам оказался на Западе, я понял, отчего отец был так философичен и отстранен: ведь он-то к тому времени уже имел опыт заграничных путешествий и цивилизованного шопинга. И дело не в том, что там не бывает очредей, в Америке, скажем, мне тоже приходилось стоять в линиях: в банке или на почте. Просто отличие русской очереди от западной – в ее, так сказать, телесности. Недаром она описывается как давка, когда люди напирают один на другого, – расхожее советское выражение давиться в очередях никак не случайно. Я далек от того, чтобы видеть в этом сексуальную подоплеку, хотя давка разнополых людей в транспорте, скажем, эротически возбуждает молодежь. Скорее здесь все-таки важнее психологический элемент – паники: не хватит, закроется, не удастся занять место. При полном отсутствии того, что можно было бы назвать