Последний мужчина
Шрифт:
— Воронка? Неизменность во времени? О чём вы?
— Простите, опередил. Выдержка изменяет. Боюсь опоздать, — Сергей, словно сожалея, мотнул головой.
— Что до свободы… Да нет там никакой свободы. Ведь мой вывод не из сказок диссидентов. Бывал много раз. Ты свободен визжать на концертах Мадонны. Можешь наслаждаться свободой слова, передвижения, самовыражения и прочими «ия». Не дай бог задуматься тебе о свободе духа. Раздавят как клопа, только пискни. Потому что такая свобода противоречит идеологии успеха, которая как обязательный предмет включена в программы всех университетов. А дух считает идеологию сатанинской! — с раздражением отрезал Сергей и замолчал.
Неожиданно в окно кабинета что-то стукнуло. Маленькая синичка, сидя
«Тьфу, чертовщина какая-то, — вздрогнул Сергей, — я не могу её слышать…»
— И я, — отозвался Меркулов.
Оба переглянулись.
— Странно это всё, — произнес гость и, отвернувшись от окна, будто отстраняясь от птицы, пробормотал:
— Да что я? Кто я такой? Тот же Бердяев сказал как-то: «Человек… мертвит природу своим падением в материальную необходимость. — Голос стал громче. — Падение высшего иерархического её центра влечёт за собой падение всей природы, всех низших её ступеней». А дальше впечатывает: «Всё больше ответственен человек и всё менее ответственны камни»! Я бы добавил, мертвим и природу человека.
— Нет, добавляйте «материальной необходимостью», раз уж ссылаетесь, — вставил Меркулов. — Нам необходимо выживать! От этого никуда не деться. Мал якорёк, а держаться можно. Не вся вина на человеке. Принуждение в какой-то степени…
— Понятно, не вся! Но и «необходимости» нет. Её иллюзию обосновывают подписавшие договор. Те, уже из пропасти.
— Слушайте, — режиссёр, скривив гримасу, как-то странно причмокнул губами, — а что вы, ну пусть мы, в этой брани-то выловили? Вам-то какой прок в их точке зрения? Великих. — И потянулся за сигаретой.
— Огромный. Я понял, что не обманывался в убеждении, чем настоящее произведение должно откликаться в душе каждого. Понимаете, каждого прикоснувшегося. Всех до единого, а не только «понимающих» или «избранных». Исключительности искусства — нет. А «понимающие» боятся сказать правду, которую неизменно чувствуют, испуганно озираясь. Но, заметив строгие взгляды «учителей», будто бы восхищаются будто бы «произведениями», гордясь и причисляя себя к будто бы избранным. Хотят ноздря в ноздрю. Флоберу и Мопассану удалось проломить стену. То, чего не позволили сделать в России Гоголь и Достоевский Тургеневу — «почти французу по совершенству», как называл его Мопассан. Мопассан, которым восхищался и Золя, превознося романы того как «поэмы вину, пьянству и пороку». Который, сходя с ума от безудержного употребления наркотиков, к чему открыто призывал и остальных писателей, говаривал о Толстом: «Крупный талант, но довольно варварский. Наивно мудрствующий. Открывающий давно открытые Америки. Путающийся в том, что уже давно распутано». И это о гиганте, которого «одного достаточно, чтобы русский человек не склонял голову, когда перед ним высчитывают всё великое, что дала человечеству Европа», как выразился Чайковский. Так кому прикажете верить обывателю? Человеку по сути или объявленному Европой гению? — Сергей замолчал. Было заметно, что он взволнован.
— Проломили, говорите? — улыбнулся Меркулов, то ли пытаясь успокоить гостя, то ли происходящее начинало его забавлять. — По-моему, забыли ещё Бальзака. — Он щёлкнул пальцами по столу. — Да нечего у них было ломать. Не было никакой стены. Сами же говорили — католики. — И подмигнул гостю.
— Может, вы и правы. Но для меня выбор давно сделан. Ничего не может создать человек, если таковым не является, — и, хрустнув костяшками пальцев, закончил:
— А дальше, со смертью Толстого, всё
Сергей решительным шагом вернулся к столу и, не спуская глаз с Меркулова, сел, положив руки перед собой:
— Я, верите ли, бесконечно рад, что не одинок. А если так, то ни Дали, ни символисты с декадентами, ни да Винчи с Лотреком вместе с последователями плохо кончившего Бодлера с его самым внятным описанием воздействия наркотика на собственный разум — не моё! И пьесы «неприкасаемых», которыми забиты наши театры, проза, прогибающая полки в магазинах, ни Гоген с Пикассо меня не тронут, хоть весь мир лопни от восторга. Никакие Шиловы, Скрябины и Германики, Плимтоны и Дугласы с Мадоннами, всей подобной им братией не затянут меня в пропасть, куда, поскользнувшись, сорвались сами. Я пойду за Флёровой и Толстым. А Моцарт и Шишкин, Свиридов и Лунгин, Рафаэль с Гоголем останутся ориентирами.
— Ну, даете! — Меркулов трижды хлопнул в ладоши. — Не тронут! Добавили бы — ни демоническая музыка Вагнера. Чего уж там. До кучи. Но музыканты и поклонники другого мнения!
— Поклонники не ходят на Вагнера как музыканта. Редко на Рахманинова или Беллини. Большинству безразлично — Чайковский сегодня или Сибелиус. Они ходят насладиться качеством исполнения. Главная приманка. Обсуждение приманки, приобщение к кругу «понимающих» — смысл посещения концерта. Да что там, смысл жизни! Предмет. Не оторвались от профессии. А другие от подражания. Взгляда человека уже нет. Ходят на имя. «Ну как вам сегодня? Или месяц назад Кисин исполнил лучше?» Но и те, и те слышат не музыку, а свои мысли об уровне соответствия чему-то «высокому», но абсолютно неважному. «Утончённость» — не добродетель! Понимание последнего стало с годами недоступно. Потерянные слушатели. Они разучились видеть в музыке главное. А оно везде одинаково. Как и в живописи, и в литературе. Одинаково слышимо и видимо всем. Всем, кто хочет, жаждет видеть и слышать. И, конечно, может… Тяжело, согласен. Вытравили.
Сергей вздохнул и снова обречённо опустил взгляд. Вдруг, изменившись в лице, поднял голову и тихо, но твёрдо произнёс:
— А что до композиторов… Не ноты сделали музыку Вагнера или Скрябина злом, а дух, который вдохнули в неё авторы. Они и произведение всегда единое целое. У людей главное — камертон души. Дар. Иначе Богу было нельзя. Нечувствительная особь никогда не была бы создана. Если звучание уносит из сердца доброту, она чужда человеку. Какими бы известными именами ни прикрывалась. То же с картинами и книгами. Несовпадение «образ и подобие» чувствует всегда. Потому что «несовпадение» в самом авторе. Это как если бы Гитлер написал роман, а «профессионалы» говорили: «Да, он чудовище, но роман-то хорош. Прочтите!» Здесь чудовищен уже принцип такого подхода. И он сегодня торжествует! А рождён теми, кто достиг, исполнил, выставил. Ну и, конечно, получил.
— То есть организаторы выставок туда же?
— А как иначе? Хозяева башни.
— Скажите, сдается мне, такая категоричность относительно «положительных» произведений не мешает вам всё-таки верить в существование картин или пьес, которые тронут, скажем, серийного маньяка? Не так ли? Ну, не разочаровывайте меня.
— Я только что перечислил авторов. Но моя категоричность выстраданная. Оплачена здоровьем, Василий Иванович.
— И такие творения, — Меркулов сделал паузу, — поди, и есть символ отличия подлинного искусства от мнимого? Вы что-то говорили о признаках. Ваши-то великие предлагают что-то? Как отличить?