Последний порог
Шрифт:
Чаба сказал, что попросит у ответственных лиц из гестапо извинения, но ни при каких обстоятельствах не станет шпионить за своими друзьями. Генерал решительным тоном призвал сына к порядку, но втайне порадовался последовательному поведению Чабы.
Терпеливо дождавшись окончания семейной сцены, Эккер спокойно продолжил:
— Лица, занимающиеся делом Радовича, передали мне для ознакомления его письменное признание. Вернее, оно больше похоже на биографию Милана Радовича, но тем не менее это не хронология его жизни, а страстные раздумья над своей философской сущностью, мысли о мире и политических системах, иначе говоря, о жизни, которую с самых юных лет он связал с коммунизмом. Внимательно читая столь любопытный труд, удивляешься той фанатичной, почти религиозной вере, которую способный молодой человек сознательно питает к большевизму. Мне дали возможность лично побеседовать с Миланом Радовичем, так как в некоторых университетских кругах под влиянием сообщений из-за границы ходят слухи, что заключенные в
— Вы виделись с ним? — взволнованно спросил Эндре.
— Я не воспользовался этой возможностью, — ответил Эккер, вытирая пот со лба. — Достаточно было прочитать признание Радовича, чтобы убедиться, что он описал свою жизнь без всякого к тому принуждения. «Я горжусь тем, что получил возможность в рядах коммунистов сражаться против фашизма» — это его слова, милый Эндре. Такую фразу, которой он закончил свое признание, человек может написать лишь добровольно.
— Это кажется правдоподобным, — заметил генерал. — Жаль парня.
— Очень жаль, — согласился Эккер.
— Значит, дорогой профессор, — сказала генеральша, — если я хорошо вас поняла, ваше вмешательство не принесло желаемых результатов.
— Что касается Радовича, то оно оказалось безрезультатным. Но не совсем, что и явилось причиной моего визита к вам. — Из внутреннего кармана Эккер вытащил смятую бумагу, развернул ее и, положив себе на колени, принялся разглаживать. — Вот уже несколько дней, как я испытываю угрызения совести в отношении моего друга Чабы. — Профессор бросил беглый взгляд на хмурого студента: — Я пытался доказать Чабе, что на его дружбу Радович не отвечал взаимностью и даже злоупотреблял ею. — Эккер перевел взгляд на генерала, обращаясь теперь к нему: — Моя основная мысль, что об искренней мужской дружбе можно говорить лишь тогда, когда один человек не скрывает от другого своего отношения к основным жизненным вопросам. Между тем, если Радович действительно коммунист, он не мог сказать об этом Чабе Хайду, следовательно, он не доверял ему, а мы не можем считать себя искренними друзьями тех, кому мы не доверяем.
— Так оно и есть, — категорически заявил Гуттен. — Об этом и спорить не стоит.
Чаба заметил, что все смотрят на него, ожидая, что и он выразит свое мнение, но у него не было никакого желания спорить с ними. Все равно никто из них не поймет, что утаивать некоторые вещи можно и тогда, когда любишь человека, и это вовсе не является признаком какого-то недоверия к нему. Милан скрытничал, потому что любит его и не хочет навлечь на него беду.
— Я взял с собой, конечно с разрешения ответственных лиц, страничку из признания Радовича. Вот что он пишет о дружбе с Чабой. С вашего разрешения я прочитаю вам этот отрывок. — Взгляд маленьких глазок профессора пытливо пробежал по лицам присутствующих, которые напряженно его слушали. Это показалось ему хорошим знаком, и он приступил к чтению: — «Со студентом медицинского факультета Чабой Хайду я познакомился два года назад в Берлине. Хорошо помню, что впервые разговаривал с ним на клубном вечере в университете. Тогда я еще не знал, из какой он семьи, но мне было достаточно нескольких минут, чтобы прийти к решению никогда больше не общаться с ним. Я сразу же понял, какой хитрый и расчетливый человек этот молодой джентри».
Для большего впечатления Эккер в этом месте сделал паузу, в выражении лиц окружающих теперь он видел не только любопытство, но и удивление.
— «Чаба Хайду до глубины души фашист, но не из тех громогласных карьеристов, а из тихих ненавистников. Помню одно из замечаний, которое я услышал от него в первый же вечер: «Знаешь, друг, — я это говорю только тебе, венгру, — если даже Гитлер не сделает ничего иного, как только освободит человечество от евреев, то он одним этим навеки впишет свое имя в историю». Мне было, конечно, противно слышать это. Позже я узнал, кто такие Хайду. После долгих раздумий я принял решение использовать этого фашистского щенка, антисемитского потомка джентри, конечно, не для того, чтобы привлечь его к нелегальной работе, а чтобы под прикрытием дружбы с ним самому заниматься этой работой. Считаю, что мне это удалось. Отец Чабы Хайду — генерал, дипломат и военный советник фашиста Хорти, его дядя Вальтер фон Гуттен, подполковник генерального штаба, — восторженный и преданный сторонник фюрера, в чем я не раз убеждался. Какая прекрасная среда для моей работы! Никто, конечно, не мог и подумать, что друг семьи Хайду занимается нелегальной коммунистической деятельностью. Должен заметить, что Чаба Хайду иногда в компании друзей делал заявления, которые некоторым могли показаться либеральными. Но Чаба как-то по секрету сказал мне, что это не что иное, как хитрая провокация, к которой он прибегал для того, чтобы узнать, какую политическую позицию занимает тот или иной человек. Так, например, перед профессором Эккером, о котором ему было известно, что он далеко не во всем согласен с нацистами, Чаба высказывал демократические суждения». — Кончив читать, Эккер поднял глаза: — Вот это я и хотел вам сообщить для своего успокоения и оправдания. Если желаете, можете сами ознакомиться с написанным Радовичем.
Воцарилось молчание, глубокое и неподвижное. Все переглядывались, по никто никак не хотел говорить первым.
— Какое неслыханное бесстыдство! —
Генерал, докурив сигарету, с улыбкой повернулся к жене, в глазах его затаилось строгое выражение.
— Что ты, дорогая! Что тебя так рассердило? Радович написал правду. Неужели ты до сих пор не знала, что твой сын антибольшевик? — Госпожа Эльфи удивленно взглянула на мужа. — Мы должны быть благодарны Радовичу за написанные им правдивые показания. Представь себе последствия, если бы он дал относительно нашей семьи ложные показания. Даже во враге надо ценить честность.
— Ты прав, — проговорил Вальтер фон Гуттен и глубоко вздохнул. — Этот большевик, чего доброго, мог бы написать, что я ненавижу фюрера.
— А обо мне что он написал? — тревожно поинтересовался семинарист.
— О вас, мой друг? — Эккер перевел взгляд на Эндре: — Разрешите не отвечать на этот вопрос. Отмечу лишь одно: он не написал ничего такого, что могло бы скомпрометировать вас перед властями.
Едва сдерживая рыдания, Чаба поднялся с места, окинул взглядом комнату, повернулся и вышел. В нем кипела смесь противоречивых чувств — радости, горечи и ненависти. Если бы он сейчас встретил своего брата, то вполне мог бы убить его.
Несколько недель назад у Эрики Зоммер начались галлюцинации. Вернее, они появились в самом конце лета, в тот день, когда начальница блока «X», толстая Гертруда, вызвала ее к себе и приказала остричь наголо. Эрика пыталась сопротивляться, упиралась, и тогда ей связали руки. Она громко кричала, но не очень долго, так как к ней подскочила Гертруда и, ударив больно по лицу, приказала заткнуть ей рот кляпом. Машинка для стрижки волос тихо стрекотала. Эрика чувствовала кожей головы ее холодное металлическое прикосновение и видела, как падали на колени ее каштановые волнистые волосы. Смотреть на это было так больно, что Эрика закрыла глаза. Вот тогда-то впервые и появился Пауль.
Самым странным было то, что он вышел из стены, да еще полуголым, чего она не любила. «Не бойся, — сказал он девушке. — Я тебя и в таком виде люблю и буду любить даже в том случае, если волосы у тебя никогда больше не отрастут: я ведь не волосы твои люблю, а глаза, губы, все, что в тебе есть». Проговорив это, Пауль исчез в стене, как и появился, но Эрика уже была уверена в том, что теперь он будет ее навещать часто.
В камере номер 4 блока до последнего времени содержалось три человека, и, хотя Эрика хорошо помнила, что она представлялась им, попав в камеру, а те назвали себя, теперь же их имена и фамилии начисто выпали из ее памяти. Сейчас Эрика чувствовала себя хорошо, так как осталась в камере одна. Но ей самой казалось, что она вовсе не одинока, потому что в любую минуту к ней мог войти Пауль. Это были счастливые минуты. О чем они только не говорили! За исключением, конечно, любви — Пауль не любил говорить о любви. Для него любовь была самым естественным явлением, таким, как сон, еда, дыхание или же желание работать. Чаще всего они разговаривали о том, насколько мир его полотен будет понятен тем, кто будет жить позднее. Пауль говорил, что он со своей стороны стремится показать существующий ныне мир таким, какой он есть в действительности, а она прямо-таки ужасна. «Разве не ужасно то, — продолжал он, — что твои родители стали нацистами только ради того, чтобы разбогатеть?» Создавалось впечатление, будто Пауль знал и то, как жестоко отец избил Эрику, получив анонимное письмо, из которого узнал, что любовником дочери является некто Пауль Витман, еврей. Эрика и до сих пор не знает, что тогда случилось с отцом. Просто озверел, потеряв здравый смысл. Он схватил дочь за волосы, повалил ее на пол, бил по лицу, по шее и, если бы не мать, которая поспешила на помощь Эрике, возможно, забил бы ее до смерти.
Эрика беззвучно рыдала, и слезы градом катились по ее щекам. «Нет, нет... Нужно думать только о Пауле, он — единственный человек на свете, на которого можно положиться. Отца и матери у меня нет — хотя я и прощаю им все то, что они сделали против меня, однако я никак не могу простить того, что отец стал убийцей. Почему он им стал? Это он приказал арестовать Зееманов... Ах, Пауль... Пауль... дорогой мой...»
В этот момент перед больным воображением Эрики не разверзлась стена, а настежь распахнулась дверь. Чего они еще хотят от нее? Почему постоянно мучают? Стеклянными глазами она уставилась на молодую девушку в черной эсэсовской форме, которая застыла на пороге. Эрика уже понимала, что означает ее жест и выражение лица: нужно опустить голову, а руки убрать за спину. Дойдя до двери, Эрика на миг остановилась и оглянулась, словно желая убедиться, что она ничего не забыла. А что можно было забыть, когда, кроме рваной одежды, что была на ней, у нее ничего не было? И в тот же миг она почувствовала, что видит эту камеру в последний раз и уже не сможет встретиться здесь с Паулем. Девушка в черной эсэсовской форме прикрикнула, чтобы она поторопилась, и Эрика пошла, с трудом переставляя ноги. Надзирательница схватила Эрику за худую как плеть руку и потащила за собой. Они шли мимо зарешеченных дверей до тех пор, пока не оказались в широком коридоре, залитом солнечным светом. После долгого пребывания в полутемной камере от столь яркого света резало в глазах. Сердце сжалось, Эрика закрыла глаза, подумав на миг, что она может ослепнуть. Однако надзирательница повела ее куда-то дальше.