Последний русский
Шрифт:
Мой дом, как будто светящийся изнутри, как будто висел в пустоте, – над высоким холмом в изгибе сверкающей Москва-реки. И в самом центре России. Это было чрезвычайно важно для меня – то, что я вырос в нем. Именно здесь я родился. В центре мира.
Дом построили очень давно, еще до всех войн, на месте не то русского, не то еврейского кладбища. Говорят, первое время он был отгорожен от внешнего мира глухим дощатым забором под два метра с проволокой. То ли крепость, то ли острог. Напротив арок в заборе были прорублены калитки, а в сторожевых будках дежурили солдаты с тяжелыми карабинами на плече. Летом – в зеленых диагоналевых гимнастерках и галифе, а зимой – в голубых мерлушковых шапках и белых овчинных полушубках.
Трудно представить, но прямо с нашего балкона можно было наблюдать, как звенья вражеских самолетов с черными руническими крестами, летевшие
Дом представлялся мне беспримерной громадой, цельно вырубленной глыбой гранита. Когда-то он считался самым высоким и шикарным зданием в Москве. Да и потом, после возведения сталинских высоток, представлял собой впечатляющую фантастическую картину. Например, глубокой зимней ночью среди черно-белого ночного города, среди скопищ улиц и улочек, похожих на разрытые катакомбы, высились во мгле одинокие черные громады, высились среди ландшафтного убожества торжественно и неприступно, до самого неба, подмигивавшего мелкими звездами. Тогда еще не вошло в обычай по ночам подсвечивать здания прожекторами. Император Сталин мчался через мост на своем приземистом бронированном автомобиле, глядя в окошко на эту громаду, наш дом, который никогда, даже через миллион лет не превратится в груду песка. На крыше для пущего величия было надстроено что-то вроде пышного и в то же время строгого восточного мавзолея с колоннами, вознесенного к самому небу. Как шутили старожилы, дом, который построил Джо. Посреди России, посреди мира. Если немного напрячь воображение, то издалека дом можно было принять за огромного орла на холме, который разбегался с распростертыми крыльями, чтобы броситься вперед, взлететь, воспарить над своей великой державой… Да и в солнечный летний полдень зрелище не менее фантастическое.
В младенчестве он казался мне гигантским сплетением бесконечных лабиринтов. Может быть, с целым подземным городом, спрятанным в подвалах. Позже я познал и исследовал его вдоль и поперек, но ощущение бесконечности внутренних пространств все равно осталось.
Окна выходили на Восток и Запад. Я жил на девятом этаже, но в моем внутреннем восприятии, особенно в снах, высота магически трансформировалась в девяносто девять этажей, непрерывно подрастающей, вроде Вавилонской башни, – так что башенки и золотые купола Кремля казались домашними и родными и скромно толпились во дворе дома. Где-то рядом, словно на задворках, помещались карликовый, но дремучий Александровский сад, уютные особнячки Пречистенки, сумрачный закут Новодевичьего монастыря и уж совсем игрушечные Воробьевы горы.
Меня восторгало, что если бы и произошло что-нибудь самое ужасное, если все это – дом, набережные, мосты, весь город были бы совершенно сметены с лица земли, все равно его потусторонний двойник останется в абсолютно голом пространстве, существуя вне материи и времени.
Глядя на наше окно, из проносящегося по метромосту поезда, я очень хорошо понимал, что теперь меня всегда будут одолевать эти неожиданные и щемящие фантазии и видения. Не явь и не сон. Что-то смешанное. Мгновения, когда не знаешь, летишь ли вслед за воображаемым или впереди него.
Словно пронесшись сквозь распахнутый простор, я мысленно прильнул к нашему окну. Как в сновидении, когда кажется, что вот-вот увидишь извне то, что происходило много лет назад. Трепет, страх и в то же время неизъяснимая тяга заглянуть туда. Увидеть, вопреки чему бы то ни было. Когда от напряжения сжимается горло и накатывает такая безмерная тоска, что не знаешь, куда бросаться и что делать.
И вот я уже словно видел и нашу комнату, и моих родителей. Все-все запретное, но такое природное. Широко разведенные девичьи ноги, радость здорового супружеского аллюра, тугие толчки энергичных ягодиц гимнаста-разрядника. Молоденькая тонкая женщина-жена, отхлопотавшая только что заведенному домашнему хозяйству, преданно отдавалась своему любимому мужчине, радуясь этому потрясающему изнурению, добросовестно принимала в маленькое нежное пространство животворные выбросы с единственным желанным ощущением безграничной и вечной супружеской верности. Снова и снова, пока оба не забылись то ли в сладком сне, то ли глубоком обмороке… Что еще я мог увидеть? Уж не мое ли вселение в сосуд, не тот ли самый миг, ту вспышку, когда мое самоощущение обрело материальную форму, и открылся мой индивидуальный «глазок» вовне?
Нет, ничего подобного я, конечно, не видел. Поезд снова влетел в темный туннель. Память блокирована. Только непроницаемо абстрактный мрак. Может быть, поэтому в детстве темнота внушала такой химически чистый ужас? Тьма скрывала тайну сотворения мира.
Через пару минут от станции метро, прохладной, но душной, изнутри и снаружи похожей на древнюю мраморную гробницу, пешком по набережной, я уже подходил к дому. Затем шагнул во двор под арку.
Из арки пахнуло истинной свежестью и прохладой. Громадные старые тополя дружно сошлись во дворе. Толстая кора, как отслаивающие болячки. Стволы от земли до верхушки опутаны, как лианами, тяжелой листвой. Влажный асфальт вдоль парадных синий-пресиний. Во дворе ни единого человека.
Я очень хорошо помнил, как, одиннадцатилетний, я слонялся по пустынному двору – в такой же прекрасный летний день, когда после ливня асфальт кажется синим, а громадные тополя, отбрасывавшие еще более густую тень, стоят не шелохнувшись. Мама забрала меня из летнего лагеря на пересменку. В воздухе мелькали бабочки-лимонницы и бабочки «павлиний глаз». Около старых гаражей сохранилось несколько старых кустов райских яблочек и одичалых сливовых деревьев, наподобие алычи, ветки которых к осени бывали облеплены ярко-желтыми плодами (мы ели их немытыми). Под ногами хрустели тугие шляпки шампиньонов, обильно выпиравших из-под земли, словно отложенные в ней черепашьи яйца, среди весьма сочной травы. Помнится, я собирал их (шампиньоны), а мама жарила в сметане. Шампиньоны можно было собирать и в Александровском саду, прямо под кремлевскими стенами. Только кушать их я бы никому не порекомендовал.
Вдруг из подъезда вышли мама и Наталья. Мама в красном – Наталья в белом. Наталья приходила взглянуть на комнату в нашей квартире, в которую собиралась въехать по обмену. В тот момент я разглядывал их обеих, маму и Наталью, с беспримерным ощущением гармонии и эстетики, – как, по меньшей мере, рассматривают и любуются произведениями искусства.
Обе светящиеся, стройные, легкие, необычайно женственные. И такие разные. Обе женщины показались мне тогда «идеально красивыми». Но я с удивлением всматривался в Наталью, первую женщину, которая была еще красивее, чем мама. Да-да, гораздо красивее. Меня поразила мысль, что такая прекрасная женщина будет жить вместе с нами. То, что ей было двадцать лет, мне ни о чем не говорило. Значительно моложе мамы и изрядно старше меня – вот и все. Я желал и мечтал о близости с ней, прямолинейно и в то же время размыто, как только может желать и мечтать, почти галлюцинируя, мальчик-подросток, с первого же мгновения: чтобы она, такая нежная, уложила меня, как мама, но «вместо» мамы, с собой в постель и так далее. Еще несколько дней я находился в томительном ожидании и неопределенности: состоится ли ее переезд в соседнюю комнату или все отменяется.
С этой комнатой связана особая история, вспоминать о которой мне не очень-то нравилось. В нашей четырехкомнатной квартире одна из комнат пустовала вот уже почти год – после того как умерла старушка Корнеевна, одна из двух древних соседок-старух. Другая старуха – Циля, полностью, вероятно, Цицилия, занимала две смежные комнаты и находилась в добром здравии. У нас с мамой была одна комната на двоих, и мама надеялась выхлопотать нам освободившуюся комнату. Вернее, мы оба страстно об этом мечтали. Мама обивала пороги соответствующих учреждений, доказывала, что взрослеющему мальчику необходима своя отдельная комната. Простая мысль о том, что нужно дать кому следует дать на лапу, лежала на поверхности. Но мама, если бы и решилась предложить взятку, не знала бы, как подступиться, кому именно, сколько, а узнать было не у кого. Знакомые, горячась, восклицали, что не нужно быть мямлей, что в этом нет ничего такого, ничего необыкновенного, что все вокруг только так и делают дела, но, окажись на мамином месте, вряд ли проявили бы себя более ушлыми. Единственная фраза, которую знали в нашем кругу, «мы будем вам очень признательны». Но в данном случае она совершенно не годилась в виду своей неконкретности и подозрительной интеллигентности. И эту фразу, мама вряд ли сумела бы выговорить без того, чтобы тут же на месте не умереть от страха. Гораздо больше мы рассчитывали на другое. Иногда мама изобретала весьма отчаянные средства, вовлекая в свои лихорадочные усилия и меня.