Последний властитель Крыма (сборник)
Шрифт:
Заплакали женщины, некоторые, что не смогли спрятать детей, закрывали им глаза.
– Постойте! Постойте! Позвольте, да что же это, господа? – заговорил тот самый малиновый шпак. – Да это же убийство!
– Пли! – скомандовал чин.
Пули, как горох, врассыпную защелкали по борту. Но один, видимо, целился исправно – из груди солдата выбило фонтанчик крови, он нелепо крутнулся, взмахнул руками и упал в море. Над толпой пронесся вздох, и все смолкло.
В пенных бурунах тело появилось раз, другой и больше не всплыло. Все 126 судов русской эскадры в кильватерной колонне бороздили море. На «Херсоне» из-за сильной перегрузки
В трюмах броненосца из-за тесноты люди испражнялись под себя. Еды и воды не было. Из шести рожениц только одна родила живого. Обезумевший фельдшер с кровавыми руками, мечущийся между роженицами и дизентерийными, седьмой раз поднялся в кают-компанию попросить спирта, воды и чего-нибудь съестного. В него влили стакан мартеля и отправили обратно с бутылкой вина. На миноносце «Беспокойный» застрелились еще трое офицеров. Генералу Врангелю приговор на утверждение казни подали только 20 ноября в Константинополе.
1 июля 1921 года, Константинополь, Турция
Злое турецкое солнце валилось к закату. Город, истомленный, задыхающийся, заливаемый расплавленным маревом, медленно сползал в море.
В безумной надежде на чудо тонкими голосами буравили небо муэдзины. Полопавшиеся камни мостовой Перу, как муфельные печи, заживо зажаривали рискнувших спрятаться в трещины ящериц.
Сладкий дым табаков и кебабов стлался над Стамбулом. И в этот час невыразимо душного заката, когда солнце, обессилев, валилось куда-то за Ай-Софию, никто не пришел на Галату, туда, где в тени опаленных чинар в маленьком домике, в котором давно не было хлеба, уже почти и не ждали ни вестей, ни гостей.
Огромный сизый индюк, тряся кровавым, сваленным набок гребнем и пышным зобом, подкравшись, все-таки ухватил за икру высокого и худого человека в обрезанных по колено бязевых больничных кальсонах.
– A-a-а, черт нерусский, чтоб тебя! – Худой замахнулся деревянным черпаком, которым он раздавал корм индюшкам, на мигом отскочившую птицу. – Троцкий ты, а не индюк! Так и буду тебя, черта, звать – Лев Давыдыч!
Сутулый человек, сидевший поодаль и, несмотря на жару, как в преисподней, кутавшийся в солдатскую шинель с грязным подолом, то ли усмехнулся, то ли оскалился.
– Да бросьте вы, Мстислав Владимирович, ваши экзерсисы, – лишенным интонаций тяжелым голосом произнес он. – Передавить бы всех этих индюков, да силы нет…
Яков Александрович Слащов, всадник и вешатель, последний властитель Крыма и кумир юнкеров, кавалер всех боевых орденов Российской империи, сам каким-то индюшачьим движением вобрал стриженую, как после тифа, голову с залысинами на лбу глубже в воротник и зябко передернул плечами. Кавалерийские мягкие сапоги его тонули по щиколотку в стамбульской рыжей пыли. След засохшей слюны прятался в углу сведенного горькой гримасой рта. Но он был выбрит, и воротник белой солдатской рубахи, видневшейся под шинелью, был чист.
Перед ним, по-прежнему отпихиваясь худой ногой от злобно-ревнивого индюка, стоял бывший начальник его личного конвоя, шляхтич и гвардеец, полковник и член сельхозтоварищества по выращиванию индеек, рубака и бретер, бравший женские сердца как неприятельские окопы – с ходу, без разведки и артподготовки, игрок и батрак Мстислав Мезерницкий.
– Что у нас там в казне, Мстислав Владимирович? – поинтересовался Слащов, кивая на божницу, за которой Нина Николаевна вместе с наградами – своими и мужа – держала всю наличность маленького кооператива.
– Остались, Яков Александрович, только вши и совесть, – попытался щелкнуть в мягкой турецкой пыли голыми пятками, как шпорами, Мезерницкий.
И в этот момент, когда обезумевшее солнце готово было нырнуть в воды Босфора – навсегда, навсегда уходя от Слащова, будто дунуло в воздухе, будто черный ветерок пронес по дворику приторный, дурманящий, тошнотворный запах тления, будто тень мелькнула в сенях и спряталась, ящерицей скользнул от воротника вдоль позвоночника Слащова озноб лихорадки, и судорога свела пальцы Нины Николаевны, собиравшей вечерять, и упали, упали и разбились на глиняном полу граненые стаканчики-стограммовики, вывезенные с остальным немудреным скарбом из России.
– Яков Александрович! – негромко кашлянул полковник Тихий, появляясь перед Слащовым. – К вам гость. – Да только, господин генерал-лейтенант, – впервые в жизни высказывая непрошеное свое мнение в ответ на немой вопрос Слащова: «кто?», – произнес Тихий, – сказались бы вы нездоровым, а я бы гостя этого уж пристроил бы далеко и надежно. – И, опустив глаза, не в силах вынести воспаленного взгляда Слащова, требовавшего, молившего: Кто, кто?! – ответил: – Оттуда…
7 января 1921 года, Галлиполи, Турция
Эх, яблочко, да куды котисся?!На Лубянку попадешь – не воротисся…Двое офицеров-марковцев, громко хлопая себя по бокам и коленкам, выбивая тучи пыли из земли Старого базара, пели и плясали.
Вокруг них собралась разноязыкая толпа. Хохотал жирный грек, сверкали глазами из-под надвинутых платков и прыскали мелким смешком турчанки, в восторге совал русским горячую самсу повар-узбек, и лишь древний ассириец-меняла, возведя к небу усталые глаза, все мерно раскачивался в такт своим мыслям и что-то неслышно бормотал.
– Рождество, Рождество ведь, некрещеныя! – кричали марковцы и пуще топали и хлопали и ревели частушки.
– Урус, урус яман, яман! – визжали мальчишки и кидались в русских земляными комьями.
Те, пьяные, только блаженно улыбались.
К ним протиснулся комендантский патруль – пятеро сенегальцев под командой французского офицера. Он, вытащив саблю, потребовал от русских прекратить беспорядки. Марковцы, оба из крестьян, французского не знали.
– Да праздник же, праздник! Давай похристосуемся! – воскликнул один, с серебряной виньеткой первопоходника на пыльном френче, и сделал попытку обнять француза.