Последняя мистификация Пушкина
Шрифт:
Последняя фраза поэта, если ее рассматривать в целом, а не отдельными цитатами, вызывает много вопросов и даже недоумение. Известно, что после смерти Пушкина Жуковский нашел рукопись «Истории Петра» на его рабочем столе – 31 рабочая тетрадь – и, оформив ее, отослал царю на ознакомление, после чего она, преодолев цензурные препоны, была разрешена к печати как вполне самостоятельное произведение. Выходит, поэт сознательно вводил Келлера в заблуждение? Но делал это как-то неубедительно. Как можно серьезно отнестись к утверждению: «напишу историю Петра в год или в течении полугода»?! Разве речь шла
Впрочем, как стало известно из фрагмента дневника Келлера, восстановленного И.Фейнбергом, Пушкин в течение полуторачасовой беседы дал понять историку, что и с «идеей обо всем труде» не все так просто:
Он раскрыл мне страницу английской книги, записок Брюса о Петре Великом, в котором упоминается об отраве царе<вича> Алексея Петровича, приговаривая: «Вот как тогда дела делались».[344]
Стало быть, идея существовала! Келлер замарал эту фразу, понимая, какую страшную угрозу она таила в себе.
Очевидно, что поэт вел с историком свою игру. И тут самое время задать вопрос: а зачем, собственно, Келлер приходил к Пушкину? Одного приглашения здесь явно недостаточно. Вот если бы историк принес поэту часть переводимых им для царя записок Гордона! Но из дневника видно, что он зашел просто так - из вежливости. Из вежливости задал Пушкину больной вопрос: «скоро ли мы будем иметь удовольствие прочесть произведение его о Петре»?! И получил столь же «вежливый» отказ.
Вряд ли Келлер сознательно шпионил за поэтом. Ему и самому, как историку, было интересно познакомиться с работой Пушкина, увидеть рукопись. Однако, зная привычку Николая тесно общаться с подданными, Пушкин справедливо полагал, что общий смысл разговора в самое ближайшее время будет передан царю, особенно, если упомянуть о существовании рукописи. И царь непременно потребовал бы ее для ознакомления. А дальше мог последовать запрет или того хуже – изъятие работы. Если бы Пушкин хотел оставить службу, отказавшись от издания исторического труда, он так бы и поступил. Но он собирался вывести «Историю Петра» из столицы и опубликовать ее частным порядком, а потому дал понять Келлеру, что рукописи как бы не существует.
Совсем же не говорить о своих исторических занятиях Пушкин не мог, и ему пришлось обсуждать с историком эту несуществующую рукопись, тем самым, создавая неловкую ситуацию, полную двусмысленности. Возможно, какое-то время это забавляло поэта, но итог встречи он подвел не шуточный:
Эта работа убийственная, - сказал он мне, - если бы я наперед знал, я бы не взялся за нее.[345]
Когда Келлер, заинтригованный словами поэта, ушел, Пушкин, надо думать, погрузился в еще более мрачные размышления. Для него было одинаково плохо - узнает Николай о существовании рукописи или ему сообщат, что ее нет, тогда как она должна быть, – в любом случае отношения с властью теряли всякий смысл. Но самое страшное заключалось в том, что Пушкин не знал, когда царь отпустить его с «цепи» и отпустит ли вообще, а не будет водить по дворцовым залам как укрощенного зверя. Очень хотелось не ждать, а самому попытаться вырваться из рук самодовольного укротителя, тем более, что своим новогодним подарком он дал понять, что не собирается защищать поэта!
Утром следующего дня, 6 января, Пушкин с
в 10 часов вечера отправился к Фикельмону: там любопытный разговор наш с Пушкиным, Барантом, князем Вяземским. Хитрово одна слушала, англичанин после вмешался. Барант рассказывал о записках Талейрана (...) С Либерманом о Минье, с Хитровой и Аршияком — о плотской любви. Вечер хоть бы в Париже![346].
В письме к Булгакову друг поэта высказался еще более пристрастно:
Два дня тому назад (6 января) мы провели очаровательный вечер у австрийского посла: этот вечер напомнил мне самые интимные салоны Парижа. Составился маленький кружок из Баранта, Пушкина, Вяземского, прусского министра и вашего покорного слуги. Мы беседовали, что очень редко в настоящее время. Беседа была разнообразной, блестящей и очень интересной, так как Барант рассказывал нам пикантные вещи о Талейране и его мемуарах, первые части которых он прочел; Вяземский вносил свою часть, говоря свои mots (фр. остроты – А.Л.), достойные его оригинального ума. Пушкин рассказывал нам анекдоты, черты Петра I и Екатерины II, и на этот раз я тоже был на высоте этих корифеев петербургских салонов[347].
Анекдотами в пушкинское время называли рассказы на историческую тему. Поэт наговаривал отдельные эпизоды своей «Истории», проверяя реакцию слушателей. Те же, в свою очередь, с удовольствием отмечали свежесть его мыслей, явно идущих в разрез с официальной точкой зрения. Даже Вяземский признавал это:
Он не писал бы картин по мерке и объему рам, заранее изготовленных...[348].
Вечером 7 января, в четверг, состоялся бал у графини М.Г.Разумовской в ее особняке на Большой Морской улице. Пушкин с женой, вероятно, были там и вместе с С.Н.Карамзиной наблюдали шикарное зрелище:
было изысканнейшее общество, даже государь приехал на полчаса, и принц Карл; тьма народу толпилась в маленькой, но прелестной комнате белого мрамора со звездчатым сводом[349].
Но среди праздничных увеселений Пушкина ни на минуту не оставляли мысли о царском подарке и посещении Келлера - иначе как объяснить странный поступок, совершенный им в пятницу 8 января? С утра поэт пишет известную литературную мистификацию, героем которой делает Вольтера, якобы получившего вызов от некоего г-на Дюлиса - потомка Жанны д'Арк по боковой линии.
Пушкин обыгрывает мотив отказа от дуэли: г-н Дюлис, прочитав поэму «Орлеанская девственница», счел своим долгом вступиться за честь своей славной прабабки и всего рода. Вольтер же, по словам поэта,
несмотря на смешную сторону этого дела… принял его не в шутку. Он испугался шуму, который мог бы из того произойти, а может быть и шпаги щекотливого дворянина, и тотчас прислал следующий ответ:
«Кажется, вы не изволите знать, что я бедный старик, удрученный болезнями и горестями, а не один из тех храбрых рыцарей, от которых вы произошли. Могу вас уверить, что я никаким образом не участвовал в составлении глупой рифмованной хроники …. о которой изволите мне писать. Европа наводнена печатными глупостями, которые публика великодушно мне приписывает»[350].