Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов
Шрифт:
Ординатор улыбнулся, и директор ответил ему тем же.
— Так у нас и пошло, — закончил Мефодий Иванович, — только и было разговора, что о внуках. Ради них и жизнь прожита и стоит все стерпеть, даже операцию. На том и порешили.
Яков Гаврилович вопросительно взглянул на Елену Петровну, как бы приглашая ее высказаться. Она одобрительно улыбнулась Степанову и промолчала.
Неужели она не догадалась, что все это говорилось для нее? Яков Гаврилович знал эту историю и не раз был свидетелем теплой беседы врача с больной.
— Тонкая работа, — с чувством искреннего восхищения произнес Студенцов, — достойная настоящего хирурга. По искусству
Когда Яков Гаврилович и Елена Петровна с засученными рукавами встали рядом под кранами, чтобы мылом и щеткой долго и тщательно мыть руки, — мысли их снова обратились к больной.
— Вы незнакомы с Анной Ильинишной? — спросил он.
— Нет. Вы, кажется, хотели о ней рассказать.
— Да, хотел, — с какой–то странной задумчивостью произнес Студенцов. — История уж только очень длинная, а рассказывать ее надо сразу и до конца. Впрочем успеем, нам ведь от умывальника не скоро уйти… Так вот, Анна Ильинишна напомнила мне другую учительницу — Марию Ивановну Целляриус. Такую же высокую, полную, спокойную, с добрыми руками, готовыми всех приласкать. Меня пригласили к ней для консультации в районную больницу.
В дверях предоперационной показалась женщина в больничном халате. Она остановилась и, щуря близорукие глаза, искала отставшую от нее сестру. Елена Петровна догадалась, что это и есть Анна Ильинична. Больная с интересом оглядывала помещение и казалась совершенно спокойной. Яков Гаврилович приветливо кивнул ей головой, укоризненно взглянул на подоспевшую сестру и, когда больную увели, продолжал рассказывать.
— У Марии Ивановны был рак. Опухоль закрыла нижнюю треть просвета пищевода, и бедняжку кормили и поили через фистулу желудка. Дело было в сороковом году, оперировать грудную часть пищевода мы еще не умели, больной оставалось отстрадать год–другой и умереть от истощения. Побеседовал я с ней, и стало мне грустно. Что за чудесная душа! Ее любили в колхозе, на фабриках, в институтах, академиях — всюду, где ее прежние школьники стали взрослыми людьми. «Вода изводит меня, — жалуется она мне, — я никогда такой чуткой к ней не была, слышу, как она течет по трубам водопровода, вижу реки во сне, моря, океаны, гляжу на чайник и, хоть он металлический, вижу, сколько в нем воды. Хоть бы капельку ее проглотить». О многом мы с ней переговорили, и очень привязался я к ней. Есть такие люди, с которыми расставаться трудно, а умрет такой человек — и на земле словно станет скучнее. Такой была Мария Ивановна.
Елена Петровна внимательно выслушала Якова Гавриловича, оценила искренний тон и чистую правду, идущую, как ей казалось, из самого сердца, вспомнила неприязнь Андрея Ильича к Студенцову и дала себе слово сдружить их. Андрей Ильич сумеет отличить доброе от дурного, истинное величие души от мелочного и скверного, которого, увы, так много в этом человеке. Она отвела руки от струи воды, заглянула в лицо Якову Гавриловичу и залюбовалась им. Глаза его, ясные и открытые, как два озерка, светились глубокой грустью. Это была подлинная печаль, отблеск истинного душевного подвига.
— Чем помочь больной, — продолжал он, — как подступиться? Такая меня пробрала тоска, что возьми я в ту минуту скальпель в руки, ни перед чем бы, казалось, не остановился. Прошел день–другой, надо бы в город вернуться, а я в больничке сижу, и в голову мне лезут несусветные мысли. Что, если пробраться к пищеводу через грудную клетку?
Елена Петровна слзчпала не поднимая головы. Она не отзодила глаз от его покрытых мылом рук, которые каждым своим движением выдавали сокровенные чувства Якова Гавриловича. Когда он упоминал имя Марии Ивановны, они нежно касались друг друга, рассказ о страданиях больной расслаблял их, как если бы они сами эту боль переносили, сомнения хирурга выводили руки из спокойствия, и щетка яростно обрушивалась то на одну, то на другую. Елене Петровне стоило больших усилий сдержаться и не сказать: «Пощадите свои руки, они–то ведь тут ни при чем». Взволнованный воспоминаниями, он вряд ли мог в ту минуту что–нибудь ощущать, кроме грусти.
— Я решил повторить опыт, который полвека тому назад провел на животных наш соотечественник Добромыслов. Теперь эту операцию делают многие: подсекают два ребра на спине, делают в плевре, покрывающей легкое, обширный разрез и через это окно идут к пищеводу, чтобы, удалив пораженную часть, сшить отрезанный край с желудком или кишкой. Ничего как будто сложного, но каково было мне осмелиться первому играть вслепую человеческой жизнью. Играть, не проверив операции в опыте, ни даже теоретически не продумав ее, единственно полагаясь на свое искусство хирурга. Это был скачок через пропасть с закрытыми глазами, и мне повезло. Мой безумный, казалось бы, эксперимент удался. Операция стала достоянием медицины, ко мне стали приезжать на выучку врачи, больные за помощью, меня прославляли, но горд я был тогда не за себя, за хирургию. Не мое ковыряние в средостении положило начало лечению рака пищевода, а бессмертные принципы этой вечной науки. Пусть природа прячет пищеводную трубку за ребрами, позади плевры, легких и сердца, — для хирургии ничего недосягаемого нет.
Тот, кто видел Студенцова после утренней конференции беседующим с сотрудниками, не узнал бы сейчас прежнего Якова Гавриловича. Ничто не напоминало в нем шутника с глазами, задернутыми поволокой, как ширмой, с фальшивыми жестами и мимикой, лишенной правды, мастера балагурить, лгать и притворяться. Это был другой человек. Освободившись от личины любезности и наигранной доброты, от искусственного разрыва между внутренним миром и его выражением, — он как бы просветлел. Ничто не извращало больше движения чувств, и лицо отражало их, как зеркало.
— Анна Ильинишна напомнила мне Марию Ивановну, — с той же странной задумчивостью продолжал он, — я не мог отделить их в моем сознании и…
Тут Елена Петровна не стерпела и прервала его:
— Что вы делаете с рукой, остановитесь! Вы сорвете с нее кожу и не сможете оперировать сегодня.
Он взглянул на покрасневшую руку, отложил щетку и замолчал. И слово, готовое было сорваться, и время были упущены. Душевного порыва не стало, и говорить с тем же чувством нельзя было больше. Низведенный на землю, Яков Гаврилович увидел себя в предоперационной, и первым его движением было подозвать старшего ординатора Степанова.