Повести и рассказы
Шрифт:
— Черныш, прячься… — с мольбой вырвалось у меня.
У меня еще не было детей, но думаю, что так вскрикнуть я мог, только если бы опасность грозила моему ребенку.
Глядя на гудевшую машину, готовую раздавить его, он не шелохнулся. Подобное самообладание нелегко и для человека. Ведь решиться умереть — самая трудная вещь на свете.
Машина не трогалась. Ситуация становилась странной.
Ло раздраженно прикрикнул на Цуя:
— Почему не трогаешь? Дави ее!
Помешкав, Цуй выдохнул:
— Ладно… поехали.
Машина двинулась прямо на собаку. Заглушив мои
6. Горы Циншишань — это огромный каолиновый карьер, где работа изнурительна до смерти. Добытые в горах камни грузят на тачки и везут на камнедробилки, где их измельчают в керамическую массу. Толкать тачку весом в одну-две тонны можно, лишь сильно наклонившись вперед, почти параллельно земле, иначе ее не сдвинешь с места и не удержишь на склоне. Местные жители из месяца в месяц, из года в год имеют дело с камнем, поэтому неудивительно, что их характеры либо черствы и грубы, словно шероховатые с острыми выступами скалы, либо каменно-молчаливы.
В первый же день рабочие из бригады отозвали меня в сторону. В руках у них были камни, по их недружелюбному виду было ясно, что они в любую минуту могут побить ими меня. Бригадир Цинь-Пятый, поджарый, с каменными мышцами, с натянутой, как на барабане, кожей лица, без обиняков спросил меня, обокрал ли я кого или, может, надругался над женщиной.
Оказывается, здесь, в карьере, часто отбывали срок принудительных работ уголовники, совершавшие подобные преступления. А здесь, в горах, ненавидели воров и насильников. Я сказал, что я художник и что у меня «не все в порядке с идеологией», других проступков нет. Они тут же успокоились и побросали камни на землю. С тех пор они хорошо относились ко мне, правда предупредили: только не сбегать!
Цинь пользовался здесь большим авторитетом, к тому же он любил посмеяться, позубоскалить, в этом ему не было равных. А когда после дождя или снега горная дорога становилась скользкой и толкать тачки можно было только всем сообща, тогда старый Цинь затягивал припевки, к которым присочинял свои слова, поддевая наших жен, домочадцев. Рабочие в сердцах огрызались и бранили его, но охая и ахая, поневоле наваливались дружнее.
Единственным человеком, кого обходил Цинь шутками, была моя жена. Может, я был пришлый и ему неловко было балагурить со мной, а может, он догадывался, что я неотступно думаю о ней. Цзюньцзюнь уже шесть месяцев носила под сердцем нашего ребенка. Я часто видел его во сне, вылитая мать! Цзюньцзюнь говорила: ребенок похож на того из родителей, кто больше любит другого.
Как-то раз, когда на улице дул сильный ветер, Цинь с чайником вина вошел в мою комнатушку.
— Парень, — обратился он ко мне, — выпьем-ка, потом я тебе кое-что скажу.
Я спросил, что случилось, но он не ответил и только после того, как мы захмелели, сказал:
— Жена хочет с тобой развестись.
— Иди ты к чертовой матери! — впервые я так ругался. — Я же могу тебе врезать, ты что, не боишься?
Его круглые глаза уставились на меня, как две красные ягоды.
— Да кто тебя боится? Твоя жена избавилась от ребенка, был мальчик.
Кровь бросилась мне в голову, в ярости я схватил чайник, швырнул его в стену и набросился на Циня с кулаками. Колотя его по твердой, точно из камня, груди и рыдая, я повторял:
— Верни моего сына! Верни моего сына!
Цинь, молча снося удары, даже не шевельнулся. Когда же я вконец обессилел, он резким ударом отбросил меня на кровать. Удар был как пушечный выстрел, я разом протрезвел и услышал его гневный голос:
— Что ты за мужчина? Тряпка!
За всю жизнь я не получал удара больнее. Он окончательно разбил мое сердце. Цинь, не говоря ни слова, не утешая, смотрел, как я плачу, лежа на кровати. Потом он вытащил из-за пазухи зеленую редьку, с хрустом разломил ее и бросил мне половину.
— Съешь-ка! — сказал он. И, добавив: — Такое выдержать, конечно, не шутка, — вышел.
Странно, как я не сошел с ума от горя? Может быть, поведение Циня сдержало меня. Лицо мое было в слезах, на зубах горький привкус холодной редьки, но на сердце стало легче.
С женой и семьей было покончено раз и навсегда. Я больше не буду думать о Цзюньцзюнь. Может ли быть что-либо более безнравственное и жестокое для женщины, чем убить в своем чреве живую плоть? Бедный мой мальчик! Я даже имя придумал для него. Мне было больно произнести его вслух, как имя умершего близкого человека…
В это время из глубины души всплыл образ мохнатого, пушистого зверя. Черныш! Это видение, возникая само собой, преследовало меня: то мне чудилось, что он рядом, передними лапами толкает вместе со мной тележку, то, вылезая на берег после купанья, я воображал, что он несет мне в зубах ботинки, а стоило во время еды найти на тарелке ребрышко с мясом, как я мысленно обращался к нему: «Черныш, дай левую лапу!» И он тут же ее поднимал. Тогда я клал кость в его ярко-красную пасть, из которой текла слюна.
Но когда я вспоминал, как ударил его палкой, когда передо мной, как живые, появлялись его глаза, страдальческие и укоризненные, я поскорей переводил взгляд на какой-нибудь предмет и долго разглядывал его, боясь дать волю мыслям. Иногда в ушах вдруг раздавался пронзительный предсмертный визг Черныша под колесами; тогда я, чтобы заглушить рвущийся наружу крик боли, которая не отпускала меня, громко произносил фразы из песен, написанных на изречения из цитатника. Я хотел забыть прошлое, забыть керамическую мастерскую, блюда с рисунками, забыть Ло Цзюцзюя, Цуй Дацзяо, Цзюньцзюнь, забыть Черныша, его гибель. Но он, несмотря ни на что, продолжал жить в моем сердце. Я понял, что только он мог быть моим спутником во всех превратностях, посланных мне судьбой. Но в жизни, как известно, труднее всего поддается забвению именно то, что хочешь забыть.