Повести и рассказы
Шрифт:
4. В нашем уездном городке всегда мало интересовались политикой. Некоторые затруднились бы даже перечислить имена руководителей партии; о Пекине знали, что он находится где-то «на юге», представляя его по изображенным на дешевых марках площади Тяньаньмэнь и колоннам с драконами. И вдруг в июле шестьдесят шестого на улицах загрохотали гонги и барабаны, жители в страхе выскочили из домов узнать, в чем дело. Выяснилось, что вышло Постановление из шестнадцати пунктов [18] . Никто, разумеется, не понял, о чем идет речь. Затем всем велели
18
«Шестнадцать пунктов» — Постановление ЦК КПК о «культурной революции». — Прим. перев.
В тот день я работал у печи на обжиге партии опытных образцов блюд. Теперь Ло Чангуй смело поручал мне изготовление блюд, украшенных рисунками. Вдруг один парнишка наклонился ко мне и шепнул несколько слов. Я ему не поверил, решил, что он разыгрывает меня, и вышел во двор посмотреть. Там толпился народ, несколько человек расклеивали дацзыбао, при виде меня они один за другим поспешили разойтись. Я почувствовал, что тучи вокруг меня сгущаются. В глаза бросился большой плакат: «Выловим ускользнувшего от кары злостного правого элемента Хуа Сяюя!» Я не поверил своим глазам, всмотрелся, нет, так черным по белому и написано «Хуа Сяюй»! Я обомлел. Что за чушь! Какое отношение я имею к правым, левым? Когда боролись с правыми, я, как прибрежный камешек, был заброшен далеко от края воды, даже брызги и пена волн не долетали до меня.
Я решил внимательно прочесть то, что написано в дацзыбао, но взгляд, не в силах сосредоточиться, бегал по строчкам, натыкаясь то там, то сям на устрашающие формулировки. Наконец мне удалось взять себя в руки и прочесть. В них не приводилось ни одного факта.
Я пошел к Ло Цзяцзюю, неделю тому назад назначенному председателем ревкома мастерской. Секретаря Ло, как ненужный горшок, отодвинули в сторону, «отстранили от должности». Ло Цзяцзюй больше не занимался декорированием ваз, он перебрался в просторный кабинет, на дверях которого была приклеена желтая бумага с надписью «Канцелярия ревкома».
Я вошел, у стола теснилось семь-восемь человек, они разбирали бумаги, писали, как мне показалось, дацзыбао. Они смутились при виде меня, некоторые, повернувшись спиной, старались загородить стол, чтобы я не увидел, чем они заняты. Ло поднялся мне навстречу и своей плоской, как плита, грудью оттеснил меня за дверь, прикрыв ее собой. Я спросил, чем вызваны дацзыбао. Его надтреснутый голос проскрипел, как трущиеся друг о друга черепки:
— Не приставай ко мне со своими делами!
Он не улыбался против обыкновения, и я впервые увидел узкие щелки его глаз, серо-голубых с темными зрачками. Его колючий взгляд так и сверлил меня.
Я совсем пал духом и побрел было домой, но, оглянувшись, увидел новые дацзыбао с еще не просохшим клеем и неприятным запахом дешевой туши. В каждом из них было мое имя. Меня обуял страх перед собственным именем — оно, словно дуло пистолета, со всех сторон было нацелено на меня.
Мне пришло в голову, что поведение Ло Цзяцзюя в последние дни было странно настороженным, он избегал меня, как человек, который держит камень за пазухой и, готовя подлость, сам побаивается своей жертвы. Позавчера вечером, вспомнилось мне, когда в мастерской мы играли с ним партию в шахматы, он почему-то при каждом ходе твердил:
— Теперь тебе крышка! То-то же, и поделом!
Не было ли в его словах двусмысленности? Сейчас в этом можно не сомневаться, но тогда я был далек от подозрений.
Занятый своими мыслями, я не заметил, как передо мной выросла внушительная фигура Цуй Дацзяо. Я словно уперся в стену.
— Я ведь говорил, что ты контра, — заорал он мне прямо в лицо. — Что ж ты притворялся? Ло Цзяцзюй, поди, не обманет. Я не я буду, если не спущу с тебя шкуру!
С этими словами он со всего маху пнул ногой небольшое деревце, чуть не сломав его. Отчего на меня посыпались эти напасти? Что же будет дальше? У меня было чувство, что теперь любой может безнаказанно пинать меня.
Вечером Цзюньцзюнь без кровинки в лице стояла передо мной, и мы долго не могли произнести ни звука. Время остановилось. Потом она спросила:
— Почему ты обманул меня?
Какая пытка слышать такой укор из уст любимого человека! Как страшно прозвучало слово «обманул»! Разве я мог обмануть ее? Ведь любить — значит всего себя отдать другому.
— Я не обманывал тебя! Я сам не понимаю, что происходит. Кампания против правых не имела ко мне никакого отношения. Честное слово, верь мне, Цзюньцзюнь!
Я тщательно выбирал слова, будто клал мазки на полотно.
— Мне кажется, кто-то хочет моей гибели. Мне страшно, да-да, очень страшно.
Сердце рвалось на части от боли, я заплакал. Она склонила голову мне на плечо, подняла на меня свои бархатные глаза и, сдерживая слезы, сказала:
— Что бы с тобой ни стряслось, знай, я тебя не оставлю. Если тебя будут бить, я встану рядом, если бросят в тюрьму, я буду носить тебе передачи, если приставят к стенке и убьют… Ой, что я говорю! Я отыщу тебя в могиле и лягу рядом. Только не бросай меня…
Ее нежность и верность возвращали меня к жизни. Я почувствовал за спиной стену, на которую можно опереться. Она запела вполголоса.
— У меня нет больше страха, и тем более не должно его быть у тебя, ты ведь носишь под сердцем нашего первенца. Ради него надо набраться мужества! — сказал я.
Но, кажется, я больше нее нуждался в утешении. Она, улыбнувшись, кивнула головой, не прерывая песни. Звук ее голоса был до того призывен, до того проникнут покоем и негой, что невольно уносил из сердца тревогу… я никогда прежде не думал, что песня может выразить так много чувств, в ее печальном напеве слышались и горечь, и боль, и невыплаканные слезы. Как можно подвергать страданиям и лишениям такую женщину, терзаясь угрызениями совести, думал я.
Я представил себе, как меня загоняют в трудовой лагерь на дальний север, а она, оставшись одна в этой комнатенке, коротает дни, вечерами при тусклом свете лампы тихо напевает эту мелодию и ждет, ждет меня; или как через несколько лет с ребенком на руках она идет по дороге, проваливаясь в вязкую глину, смешанную со снегом, и тихо поет эту песню, а я, заслышав ее голос, выбегаю из своей лесной сторожки, крепко обнимаю ее, ребенка и сдуваю застывшие на ее пушистых ресницах крошечные льдинки. О родная!