Повести
Шрифт:
— Гляди, — сказал староста и ушел с бородатым сборщиком.
У матери руки тряслись. Чуть слышно проговорила:
— Вот окаянна сила принесла. Как чуют.
— Да, мать, чуют. А где нам взять?
…Я не слышал, когда уехал отец. Утром поднялся — и снова за свое. Сначала завтрак, потом выгон скота. Знакомое до каждой межи, до каждой рытвины поле. Пасти стало лучше. Не было жары, поднялась трава на межах и загонах. Только озимь соблазняла коров.
Я простудился, и когда отец поздно вечером приехал с базара, я уже лежал на кутнике. Бросало в жар, в озноб, было больно глотать. В избе горела лампа. К моему удивлению, отец
Еще отец купил сковороду, чугунок, жестяной ковш да пять деревянных ложек. Братья шумели из-за ложек, а Филька делал на своей пометку. Ложки необыкновенные: крашеные, с цветочками. Никогда у нас таких не было. Мне тоже хотелось взять себе ложку, но за меня догадалась мать. Она отложила сдну и строго сказала:
— Эта — Петьке.
Еще что-то вынимает отец из кошеля. Э, связка кренделей на мочалке: Никак штук двенадцать! Он кладет крендели на стол, и наша избенка оглашается радостным криком. Еще бы, такой гостинец бывает только раз в году. Каждому по кренделю. Прежде, чем крендель съесть, еще вдосталь им налюбуешься, осмотришь его со всех сторон, изучишь каждую складочку, обнюхаешь, по столу прокатишь и, уже наигравшись, на второй, а то и на третий день осторожно, с жалостью в сердце, чуток надкусишь. Ешь его не сразу, нет — ешь и смотришь, а сколько съели Филька, Захарка, Васька. И вот начнем хвалиться, у кого больше осталось, предлагаем меняться, впридачу даем бабки, торгуемся долго… Мать берет связку кренделей, считает. Сама дает каждому по кренделю, остальные прячет и говорит:
— Девчонке на соску, да один — хворому.
Стало быть, на мою долю два кренделя. Ребята не завидуют мне. Чему завидовать? Да и вроде они побаиваются меня. Я стал злой, задумчивый. Снова отец тянется к кошелке. Еще один наказ матери выполнил: привез три большие селедки. Они так пахучи, запах от них такой особенный, базарный, что он сразу распространяется по нашей тесной избенке.
— А это тебе одной! — строго говорит отец, подавая матери кусок пшеничного калача.
Мать бережно берет калач и при совершенном молчании тут же завертывает его в старый платок, туго завязывает и кладет в угол на полку.
— Как бы тараканы, дьяволы, не съели, — говорит она довольным голосом.
Снова отец лезет в кошелку. Что у него там еще? Филька насторожился, деловитый Захар попытался было заглянуть, но отец накрыл кошелку рукой. В бумаге, которую мать бережно развернула, что-то похожее на крендель, только размером побольше и цветом потемнее. Ребята в недоумении. Захар протянул руку, чтобы пощупать, но мать слегка щелкнула его по лбу.
— Это — колбаса, — улыбаясь, объявил отец. — Цена ей — двенадцать копеек фунт!
— Колбаса! — воскликнули ребята. — Из чего она?
— Делают ее из свиной говядины. Говядину рубят, мешают с крахмалом, для запаху — лук, чеснок подпущают.
— А почему она круглая? — удивился Захар.
— Ее, говядину эту, в баранью кишку набивают.
Больше, наверное, ничего нет в кошелке. Разве
— Это тебе гостинец лиса прислала.
Захарка взял и засмеялся.
— А Петька-то у нас захворал, — напомнила мать. — Прямо из поля его старик домой послал. Ляжет, слышь, на меже и лежит.
Отец молча подходит ко мне, смотрит на меня и не знает, о чем спросить. Но я ободряю его. Хриплым голосом говорю:
— Пройде–от.
— Что у тебя, сынок?
— Голова да горло. Я сейчас слезу.
Мать, услышав, полустрого приказывает:
— Лежи, лежи! Я чаю с душицей дам. Это лихоманка к тебе пристала.
Почти все болезни мать называла «лихоманками». Лихоманок, по ее словам, двенадцать, они — родные сестры. Какая из них сейчас меня треплет, не знаю.
— Тятька, — позвал я, — поди сюда, наклонись.
От него пахнет табаком и чуть–чуть водкой. Еле слышно я спрашиваю: .
— Ты небось календарь-то не купил?
У отца испуганные широкие глаза. Потом он прищуривается и тихо говорит:
— Молчи, сынок, купил. Боюсь, как бы мать ругать не стала.
— Нет, не будет. Ты отдай мне, а с матерью мы поладим.
— Немного погодя, сынок, — он, опять подмигнув, отходит.
Сердце у меня от радости захолонуло. Календарь! Новый, на весь год! Что-то в нем? Какие картинки, про что пишут, что рассказывают о земле, о небе, о воде, о людях чужих стран? Нет, не улежать на хутнике. И, немного погодя, я говорю громко:
— Мне стало легче. Надоело лежать, я встану.
— Ну, слезь. Только, сынок, тихонько, не ушибись.
Так говорит мне мать, мне, который столько раз падал, бегая за коровами, которого до изнеможения палила жара, нестерпимо мучила жажда, которого хлестали кнут дяди Федора и дождь, которого чуть не убило осколками льда, — мне говорит мать: «Сынок, не ушибись…»
— Нет, не ушибусь, — говорю я.
Она режет селедки на маленькие куски. Каждому хочется, чтобы ему достался кусок побольше, особенно — первый, от головы. Мать начинает делить. Голову от одной селедки кладет отцу, голову от второй, но с куском побольше — себе, потом мне первому дает самый большой кусок.
— Погодите есть, — говорит она, — чай с душицей будем пить.
Вынимает ухватом из печки ведерный чугун с водой. Он почти полон, в нем плавает целый веник травы душицы. Чайных чашек у нас нет. Мать наливает чай прямо в блюдо. Сама пьет из привезенного отцом ковша, мне наливает в деревянную чашку, остальные черпают чай ложками. Перед каждым — конфетка, но конфет не трогают. Пьют чай с хлебом, прикусывая селедкой.
Мне мать положила две конфетки. Филька, любимец ее, покосился и облизнулся. После чая, когда выхлебали весь чугунок, обсосали все кости, я, чтобы избавить от ругани отца, раздраженно жалуюсь матери:
— Вот наказывал тятьке купить мне календарь, дал ему пятнадцать копеек, а он, видать, пожалел добавить гривенник. Сроду вы так.
Мать поджала губы, лицо у нее строгое. Такое лицо бывает у нее, когда она готовится к ссоре.
— Правда, что ль? — прежде чем ругаться, спрашивает она.
— Наказывал, — отвечает отец, не упоминая, что я соврал о пятнадцати копейках.
— И ты не привез? — уже строже спрашивает мать.
— Как не привез? — встрепенулся отец, обрадовавшись, что нам удалась хитрость. — Разь можно не привезти? Купил, мать, купил…