Повести
Шрифт:
Миша почувствовал легкий укол обиды.
— Академиками мы себя не считаем. Мы чернорабочие. В прямом и переносном смысле. А ты куда направилась? Если к Минькову — не советую. Сегодня похороны.
— Знаю. Я с Агафьей Платоновной сейчас разговаривала. Ее муж, оказывается, лесником работает. Так вот, мне необходимо с ним встретиться.
— Вы уже встретились, — сказал Миша. — Это Константин Данилыч, лесник.
— Да? Как хорошо-то! Я из газеты, Константин Данилыч.
— И чего это старуха, меня не спросясь, ко мне посылает? — пробурчал Константин Данилыч.
Кое-какое представление о нраве старика у Миши уже было, и он решил помочь
— Она, Константин Данилыч, природой интересуется. Хочет знать, что такое природа. И что лучше — человек без природы или природа без него. — Засмеялся, довольный, что отплатил Соне за ее «академиков».
Вникая в его слова, старик помолчал, пососал потухшую трубочку, сплюнул.
— Ты, парень, не ехидничай. На свете полно балбесов, которые о кустах и деревьях знают одно: под ними можно в тени поваляться. От этого — многие наши беды. Об этом и говорить надо и в газетах печатать. Так что рой землю и помалкивай. — Посмотрел на Соню. — Из газеты, значит? А из какой?
— Сейчас документы покажу. — Соня полезла в сумочку.
— Что мне твой документ! — остановил ее Константин Данилыч. — Про другое речь. Как-то был у меня один парень из газеты. Обо всем ему рассказал, все показал. Толковал как с человеком. Все самое сокровенное выложил. Получаю газету со статьей. Что он пишет? Не о лесах, не о заботах наших общих, а обо мне. Хвалы не пожалел. А только такая хвала хуже хулы, потому как умному человеку бездумную трескотню эту читать совестно. Позднее встретил я этого парня — ты, говорю, такой-сякой, за что меня на позорище выставил, верхоглядство свое мне приписал, где, говорю, то, о чем тебе толковал, ради чего времени своего не жалел? Он мне отвечает, что газета у них маленькая, а вопросы, мною задетые, большие, поднять их газете не по силам. Вот ведь как! Газете не по силам. А ее тысячи читают. Что же таким, как я, делать? Мы же, выходит, и вовсе бессильные! — Старик поднялся, еще раз оглядел Соню. — Если ты из такой газеты — заворачивай оглобли.
— Я не из такой, — сказала Соня, нимало не смущенная сердитой речью старика. — Но дело не в этом…
Ничего не сказав, старик пошел к своему дому. Слегка горбилась худая спина, обтянутая выгоревшей на солнце рубашкой, белела седая голова. Соня двинулась следом, пожимая плечами и оглядываясь. Миша помахал ей рукой и вновь налег на лопату. В ушах еще долго звучал хрипловатый, раздраженный голос Константина Данилыча.
XVIII
Председатель Совета Петр Ильич Воробьев уже ждал Зыкова. Это был пожилой мужчина с крупными, грубыми чертами лица, простроченного вкривь и вкось синеватыми прожилками. Чисто выбритый подбородок был много светлее коричневых от загара щек. Из этого Зыков заключил, что у председателя бывают дни и, видимо, не редко, когда его подбородка не касается бритва. На нем была рубашка в мелкую полоску и черный галстук, повязанный достаточно неумело, чтобы понять: пользуется он им еще реже, чем бритвой. Петр Ильич сидел за монументальным своим столом, читал какую-то бумагу, шевеля обветренными губами. Дочитал, поскреб пальцем висок, спросил, не отрывая взгляда от бумажки:
— Ну, как у вас?
— Не очень, чтобы очень.
— А я вот готовлюсь на могиле речь держать. Не складывается что-то. На бумаге изложил, по ней говорить придется. Трудно говорить в таких случаях. Слова легкие выходят, как сухая хвоя. Я на войне был. — Показал левую руку — пальцы тонкие, бледные и стянуты в горстку. — Всего навидался. Но тут… Не могу постигнуть! Народ у нас бедовый — да. На медведя с ножом пойдет и не дрогнет. По весеннему льду, когда из-под ног вода брызжет, — Байкал пересечет. В самую лютую стужу на снегу ночевать не побоится. Но сводить счеты, да еще из-за угла, он неспособный. Народ прямой и честный, не жадный, не завистливый.
— Кто же тогда незаконно ловит рыбу, бьет зверя?
— Тут статья особая. Из века промыслом занимались. И вдруг — нельзя. К Байкалу с сетью не подходи, в лес с ружьем не суйся. Тоскливо становится. По себе знаю. Не каждый эту тоску перебороть может. Смотришь, согрешил. Наказываем, конечно, снисхождения никому не делаем. Но наказание — со всех сторон — дело последнее. Первое дело — убеждение. А тут не все просто. Поймал человек десяток рыбин, попался — с него сто рублей, как с белки шкурку, сдерут. Но этот же человек в газетах читает и своими глазами видит: захудалый заводишко зимой и летом, днем и ночью отраву в водоемы спускает, тысячи, сотни тысяч рыб гибнет — и ничего. Браконьера главным и основным врагом считаем. Трубим об этом везде. И вводим общественность в заблуждение.
— Даже так?
— Именно! Получается, это потому, что браконьера легче поймать, уличить, наказать. А попробуй с тем же заводиком тягаться. Он натворит зла на тысячу браконьеров, останови-ка его! Полно защитников найдется. Народнохозяйственные нужды, план, государственная польза — все соберут. Сейчас, правда, и тут строже стало. Но до полного порядка еще далеко. Полный порядок будет тогда, когда не только закон, но и совесть не дозволит ни директору завода, ни рабочему загрязнять воду мазутом или химией. Ну и у нас, само собой, надо вести воспитательную работу. Степану Минькову без устали толкую — говори с народом, разъясняй. Не желает. При заказнике он вроде наемного сторожа. Егерь не может быть таким. На днях собирался встрепку ему дать. А тут — такое дело. — Петр Ильич, говоривший до этого напористо, сразу угас. — Не могу, никак не могу понять… А Вера Михайловна была золотым человеком. Для людей жила… — Помолчал, хмуро вглядываясь в приготовленную речь. — А я на ее могиле — по бумажке! — Негодующим жестом отодвинул листок, отвернулся.
За окном стояла одинокая береза. Ветви ее почти оголились. Листья, как показалось Зыкову, через ровно отмеренные промежутки времени срывались и бесшумно, выписывая замысловатые зигзаги, словно в гаснущем стремлении удержаться у ветвей, падали на землю, на кусты шиповника с ярко-красными плодами. Ствол березы рядом с пламенем шиповника, безжизненной желтизной палых листьев и чернотой старых штакетин казался пронзительно белым и беззащитным. Эта белизна привлекала и тревожила Зыкова.
— А если вы не найдете? — спросил Петр Ильич. — Не представляю, как будем жить, зная, что он — среди нас.
— Я этого тоже не представляю, — сказал Зыков, отрываясь от окна. — Вы считаете, что Миньков — плохой работник?
— Да нет же! Я его про себя с Верой Михайловной сравнивал.
— Скажите, сколько он получает за свою работу?
— Семьдесят два рубля. У нас у девчонки, у секретаря-машинистки, оклад такой же. Конечно, маловато, чтобы гореть на работе. Но я на это смотрю иначе. Сырое дерево и на углях тлеть будет, сухое вспыхнет и от спички.
— Петр Ильич, у Минькова когда-то были нелады с шофером Дымовым, охотником Григорьевым и лесорубом Савельевым, сыном Константина Данилыча? Что вы можете о них сказать?