Повести
Шрифт:
— Себя беречь надо. Сам себя не пожалеешь, никто не пожалеет. Бежать, бежать!
После освобождения, когда пришли наши, Федота опять призвали. Накануне медкомиссии Федот, чтобы не отправили на передовую, наскоблил от толовой шашки белой взрывчатки, смешал ее со сметаной и съел. У нас пользовались толовой пудрой для лечения чесотки. Если намазать руку или ногу такой смесью, то на следующий день у человека бывали желтыми белки глаз и фиолетовыми губы.
Умирал Федот жутко. Страшно, по-звериному, на всю деревню ревел трое суток,
Я вздрагиваю, услышав на улице дворницкие свистки. Свистят у столовой. Кричат:
— Держите, держите! Ловите! — И вдруг я слышу, что кто-то бежит. Прямо на меня. Выскакивает рядом.
— Юрка!
— А! — испуганно вскрикивает он.
— Ты что?
— Тихо! — хватает за руку. — Беги! — тащит за собой. Пальцы его дрожат, и он весь вздрагивает, как от озноба. Его волнение передается мне. Мы бежим вдоль стены. Прислушиваемся.
— Не гонятся, — говорит Юрка. — Ешь! — и сует мне кусок хлеба.
— Ты где взял?
— Ешь скорее…
Мы стоим и торопливо жуем.
— Сюда не прибегут?
— А?
— Где ты взял?
Юрка не отвечает.
Мне делается не по себе. Нет, я не испугался, а просто я еще ни разу вот так…
— Украл, да? — шепотом спрашиваю я. — Ты украл? — повторяю, надеюсь и хочу, чтоб он крикнул «нет». — Бери! Сам ешь! — сую ему кусок.
— Зачем? — теряется Юрка.
— Ешь сам! Воришка!
— Кто, я? — Юрка будто давится куском, он долго молчит. — Дурак, подохнешь с голоду.
— Ну и пусть.
— Ты не знаешь, как… Ты же не видел…
— Ну и пусть! А кто говорил: самое плохое — нечестность?
— Я тебе нес.
И он отворачивается.
— Юра, — зову я.
— Уйди!
— Юр.
И он бьет меня кулаком в грудь.
— Ты короче, — бурчу я. И мне становится стыдно, будто я в чем-то оказался виноват перед ним. — Чего завелся-то? Подумаешь, ничего сказать нельзя! Ну и что особенного. Я тоже таскал. Еще как!
— Только не ври. Ты же не умеешь врать.
Юрка держит на весу оставшийся кусок хлеба и не откидывает, нет, а словно роняет его в траву.
— Я с тобой пойду, — говорит он.
— Куда? — удивляюсь я.
— А так. Все равно куда. Тебе хорошо, ты ничего не боишься. Она боится, прячет все, собирает корочки. Она намочит палец и каждую крошку соберет со стола. И я тоже начинаю бояться. А я не хочу. И не буду! Не буду, и все!
— Ну и не бойся.
— Я уйду от нее… Только она, может быть, не виновата. Она хорошая. Не испугалась взять меня. Ведь верно? Значит, она не трусиха. Чего же она?..
Мы стоим и слышим, как в госпитале кто-то стонет и кричит, не в силах сдержать боль:
— Няня, няня!.. Помогите мне, няня!..
Оставаться в саду опасно. Юрку наверняка
— Переночуем здесь, — предлагает Юрка.
Через пролом в стене мы пролезаем на сохранившуюся лестницу. Впервые после трехлетнего отсутствия я ступаю на эти ступени. И сразу узнаю их, нащупываю чуть хрустнувшие перила. Мне кажется, что я даже улавливаю привычные школьные запахи, запах мела, сырой тряпки, которой стирали мел. Дверные проемы в коридор светлы, и дальше по коридорам я вижу двери, двери, двери. Но в эти коридоры нельзя ступить, возле ног — пропасть, откуда ощутимо веет холодом.
Мы поднимаемся на верхнюю, причердачную площадку. Здесь посветлее; присмотревшись, можно отличить осколки стекла, густо усыпавшие пол, обрывки школьной географической карты.
— Устраивайся давай, — говорит Юрка и садится к стене.
Над нами большое круглое окно. В него, как в иллюминатор, видно рыжее небо, редеющие сиреневые облака.
Тихо. Только слышно, как где-то далеко проезжает машина. Тихо…
А мне как-то тревожно и боязно. Будто я опоздал на урок и вот сижу здесь, притаясь, жду звонка. И как только он раздастся, по всем этажам тотчас захлопают двери, затопочут десятки быстрых проворных ног, в одну и другую сторону помчатся горластые мальчишки, сразу станет шумно и весело.
С этим ощущением напряженного ожидания я и засыпаю. Это сон не сон. Вроде бы я просто сижу, закрыв глаза и чутко прислушиваясь не только ушами, но всем телом, сторожу, ловлю каждый звук.
А когда открываю глаза, светит солнце. Еще неяркое, такое, что на него можно смотреть не щурясь, оно заливает своим веселым светом всю площадку. Свежо и немного прохладно. Но вот именно в такие минуты, по этой свежести, по зябкому холодку особенно остро ощущаешь, что день будет жарким.
Перешагнув через спящего Юрку, я вылезаю на сохранившуюся над лестницей крышу. Сажусь на темную от сырости жесть.
Я впервые вижу город с такой высоты, верхушки деревьев в Таврическом саду, прорези улиц и крыши, крыши, крыши.
Над этими крышами в синеве я вдруг замечаю две белые точки. Две искры, которые кружатся, точно ходят одна за другой. Это голуби. Два белых голубя.
Кто-то сохранил их в блокаду, в стужу, сберег! Может, опухал от голода, кормил последними крохами, грел у груди, и вот они! Голуби!
Я вскакиваю и, заложив пальцы в рот, свищу. Такой восторг охватывает меня, что я, забыв обо всем, свищу, топаю ногами.