Повести
Шрифт:
— Стой, стой! — кричат мальчишки, бросаясь нас разнимать. — До первой крови! До первой крови!
— Ленты-бантики, эх, ленты-бантики… — С презрительной усмешкой, искоса посматривая на меня, Лепеха приглаживает челку, чуть разжимает правый кулак. И я замечаю в нем гайку величиной с полтинник. «Ах, так!..»
— Ничего, — говорю я, — мы еще не кончили. Кровь сейчас засохнет. Вон, она уже подсохла.
И я снова кидаюсь на Лепеху. В какой-то нечеловеческой злобе. Я уже ничего не соображаю, не слышу. В драке у меня бывают секунды такого затмения, когда мне ничего не страшно,
— Лежачего не бьют! — словно сквозь сон слышу, как шепчет Лепеха. У него тоже разбит нос и рассечена губа.
— Поднимись, — стоя над ним, велю я. — А теперь брось гайку… Брось гайку!..
Лепеха растерянно зыркает на ребят глазами. Но ему уже никуда не убежать, не спрятаться. И все видят эту большую гайку, которую он держит в руке.
— И скажи, почему ты плыл спасать Кизила? Мы же вместе спасали его. Зачем?
Лепеха стоит, понурив голову. Лицо у него пунцово-красное. Таким растерянным я его еще никогда не видел.
— На, вытри кровь, — протягивает кто-то из мальчишек мне платок. — Подожди, вот здесь по брови течет. Постой-ка, вытру.
— Ничего, до свадьбы заживет.
И я, слизывая с губ кровь, взяв отвертку, сажусь к «вертушке».
Мама ужаснулась, взглянув на мою «вывеску». Она не расспрашивала ни о чем, только ойкнула, замерла и такая вот, притихшая, ходит весь вечер.
Когда я ложусь спать, мама обращается ко мне. Примостившись под лампочкой у стола, где посветлее, она штопает ватник.
— Вот я не видела тебя три года, сколько слез пролила, сколько ночей не спала, одна только я знаю. А и теперь целый год урывками только видимся. Прихожу с работы, ты спишь, ухожу — спишь, а чем занимаешься в мое отсутствие, с кем дружишь? Чему и у кого учишься? Так можно бездушным злодеем вырасти. Завтра опять выхожу на работу, а душа будет не на месте. Где и за что тебя так отвалтузили? Ведь не на работе же!
— Может, и на работе.
— Вот дерзишь мне, отговариваешься. И этому выучился. Всему учишься!..
Что-то падает на пол. Приподняв одеяло, я оборачиваюсь. Это выпали из кармана ватника мамин пропуск и еще какие-то бумажки. Я протягиваю руку, чтобы поднять их, и среди бумаг вижу папину фотографию. Ту самую, что была со мной в лесу. Я думал, что потерял ее там.
Мы с мамой встречаемся глазами. Я улавливаю разом промелькнувшие в них растерянность и смущение. «Да, это так… Все так… Так оно и есть… Ну и что же мне делать?..»
Как часто бывает в подобных случаях, мама мгновенно раздражается:
— Ты сначала поживи, своих детей вырасти, а потом и берись осуждать. А ведь обвинить-то нет ничего проще. И ты, и Мишка — оба вы хороши. Терзать своих матерей. А вы лучше подумали бы… Вот она придет с дежурства, лица на ней нет, упадет на диван и лежит, пока хоть немножко не очухается. Достает фотографию Толину и все рыдает: «Толик, Толик!» А утром снова надо идти. И чтобы вид был хороший. А она наплачется да вокруг него танцует: «Мишенька,
Она говорит, и я понимаю, что она в чем-то права. Хотя, в общем-то, ничто не изменится. Мы стали иными. Мы будем любить их, своих матерей, будем заботиться о них, но не придем, не приласкаемся по-детски, не обнимем, не приголубим, нет. Мы не сможем сделать этого, хотя и хотели бы. Что-то сожгла, убила в нас война. Мы стесняемся проявления своих чувств. Уже ничто не изменится, мы останемся такими, как есть.
Раздраженная, забрав ватник, мама уходит на кухню.
А мне не лежится. Я все ворочаюсь, вожусь в постели. Болит разбитая десна, болит скула. Болит душа.
Я замечаю рядом на этажерке Муськин дневник. Вот кого не хватает мне сейчас, Муськи! Она наверняка поняла бы меня. В этой тетрадке я, кажется, выучил все наизусть.
«Говорят, что человек растет всю жизнь. Даже в глубокой старости. Пусть не на сантиметр в год, как в детстве, а всего на какие-то тысячные доли миллиметра, но он растет. Это физически. Тут от него ничего не зависит. Природа!
А духовно человек может расти всю жизнь, и не только каждый год, но и каждый день — на полметра. Тут зависит только от него самого. Это тоже не просто — расти душой. Тут часто надо сделать усилие, чтобы добиться победы. Надо порой даже перешагнуть через самого себя, только надо все время помнить при этом, кто ты есть и кем ты хочешь быть. Я — человек и хочу быть человеком.
Давайте все время расти!»
Мишка лежит на подоконнике и разговаривает с девчонками.
— Заходите в гости, — зовет Мишка.
— Нет, спасибо. Выходи ты на улицу. Хоть немножко можешь пройти?
— Почему же не могу! Конечно, могу! И даже танцевать могу! Таня, я сегодня к тебе в парикмахерскую приду. Бесплатно подстрижешь?
— Много вас таких хорошеньких найдется.
Девчонки уходят. Они идут вдоль сада, сворачивают за угол. Их прикрывают ветки распустившихся деревьев, и видны лишь ноги, шагающие чинно, в такт. Но вот девчонки останавливаются, приседают, заглядывают снизу, из-под ветвей.
— Смотри, зырят, зырят! — кричу я Мишке.
Девчонки, смеясь, вскакивают и перебегают на противоположную сторону улицы.
— Васек! — зовет меня с кухни тетя Аля. — Ты смотри-ка, что у тебя делается, примус погас!
— В чем дело? — приоткрыв дверь, спрашивает Глафира.
— Да вот примус у Васьки залило.
— У кого? — Глафира хмуро смотрит на меня. — Ты тут все шкодишь? — и дает мне увесистый подзатыльник.
— За что ты его, милка? — вступается тетя Аля.
— А чего он… — раздраженно ворчит Глафира. И совершенно иным тоном, глухо, виновато: — Пьяная я, Алька.