Пожилые записки
Шрифт:
– Поздравляю! – сказал он. – Реферат наш послан на конкурс лучших студенческих работ.
И тут мы оба рассмеялись – думаю, что по разным причинам. В тот день Данилин снова что-то предлагал – неутоленное чувство благодарности явно томило этого достойного человека.
А в конце апреля вызвал он меня, и неподдельная печаль и в тоне его слышалась и виделась в глазах.
– Через неделю мы расстанемся, Игорь Миронович, – сказал он. – Скрывать не буду, жалко мне, я к вам привык.
– И я, признаться, – сказал я вполне искренне. – Куда я отправляюсь – это тайна?
– Разумеется, – ответил замначальника тюрьмы
И Данилин засмеялся, для него ведь это было шуткой – так казенно и формально мне ответить. Я молчал.
– Да вы что, Игорь Миронович, чувства юмора лишились? – спохватился Данилин. – Конечно, я сейчас вам расскажу. Вы в место едете донельзя дрянное, об этом ваши кураторы позаботились. Еще в виду имейте, но немедленно забудьте, что я это вам сказал: бумага едет с вами нехорошая, о пристальном надзоре. В папке вашей она уже лежит. А лагерь далекий, это на востоке Красноярского края. Не меньше месяца идти вам по этапу. Много пересыльных тюрем по дороге будет, там потяжелее, чем у нас. Так что соберитесь с силами заранее. Но вы не пропадете, я в вас верю. На вокзал я к вам приду рукой махнуть.
(Кстати – пришел. Стоял он со своей овчаркой далеко за цепью охраны, а глаза нам слепили прожектора, но видел я отчетливо, как он прощально поднял руку.)
– Что бы все-таки я мог вам сделать доброго? – задумчиво спросил Данилин. Похоже, не меня, а сам себя спросил. И я решился.
– Можете простое дело сделать, – произнес я безразлично. – Отнесите мне домой письмо. Но только не по почте отошлите, а чтоб лично. Чтоб наверняка.
Как он обрадовался! На мгновение опять мелькнула во мне вялая подозрительность. Но чем я рисковал? Ну, пропадут стишки. Ну, срок за них добавят. Но иначе уж точно пропадут, без шмона из тюрьмы не выпускают, а если здесь и повезет, наверняка в вагоне отметут. А кстати, срок добавят всё равно. Вернее, новый обещали, как только отбуду первый. И за стишки как раз, только за прошлые. Семь бед – один ответ.
– К завтрашнему дню успеете написать? – спросил Данилин.
– Постараюсь, – ответил я.
Всю ночь я переписывал стишки с бумажных лоскутков. Я вынул их из всех ботинок и сапог и каждого хранителя благодарил. Я удивлялся плодовитости своей и переписывал, благословляя круглосуточное камерное освещение. Мне тут и место, думал я меланхолически, впервые в жизни тут я сочинял высокие и грустные стихи.
А утром, когда дернули меня из камеры, конверт мой был готов. Довольно пухлый, но семье ведь принято писать подробно накануне длительной разлуки. Я этот конверт заклеивать не стал. На уголовной фене замечательное есть понятие – «гнилой подход». Это подход, когда ты обдумал заранее, как провести назначенную встречу, чтобы всё сошло по-твоему. И рассчитал я безошибочно: даже слова, по-моему, совпали с тем, что ожидалось.
– А конверт ты что же не заклеил? – спросил Данилин, записывая адрес моего семейства.
– А чтобы вы могли проверить, если захотите, – безоблачно ответил я.
– Мы с тобой интеллигентные же люди, – ожидаемо нахмурился Данилин.
И я мощным взмахом языка прослюнил каемку для заклейки. Я в этот момент нисколько не был интеллигентным человеком, я был зэком, хитрым зверем, упасающим свою заветную
Молча обменялись мы рукопожатием. Как я благодарен был ему в эту минуту – за одну только надежду, что стишки уцелеют, – полностью поймут меня лишь те, кто в лагерях утрачивал написанное.
И не подвел, не обманул, не испугался этот человек. Пришел он рано утром через день после моей отправки, и хотя заметно нервничал (плохое время на дворе стояло, и понять его легко), но силы все-таки в себе нашел чуть посидеть и всякие слова сказать. Конверт раскрыв, жена решила вмиг, что это провокация, что будет обыск, унесла и спрятала листочки у друзей, но вскоре и отправила их по адресу. Еще я только-только обживался в лагере (не месяц, а два продлился мой этап), а в Израиле и в Америке уже печатались мои стишки. И видит Бог, не только графоманской была моя радость, когда я узнал об этом. Высокими словами говоря, тут было торжество жизни над некой разновидностью смерти, человеческого достоинства – над начальственной мразью, и отнюдь не в объективных качествах текста главная таилась суть такого торжества.
А в лагере я книжку прозы стал писать – точней, дневник. Я вскоре подружился там с блатными, а они свели меня с врачом-зэком из санчасти. По вечерам я приходил туда (из-за угла барака высмотрев, когда уйдет начальство) и там до поздней ночи писал. От этого себя так дивно чувствовал я днем (хоть очень спать хотелось), что всё время беспричинно улыбался. И до того опаску потерял, что как-то юный лейтенант-оперативник очень по-отечески сказал мне:
– Губерман, чего ты вечно лыбишься? Ты отсиди свой срок серьезно, а тогда вернешься – в партию возьмут.
А я и это той же ночью записал. И то, как трудно было мне в ответ не засмеяться. Я простодушно убежден был, что про книжку мою знают только четверо приятелей, а им я доверял сполна. Но как-то раз между бараков тормознул меня некий Семеныч, уважаемый на зоне человек. Он тут досиживал у нас, придя со строгого режима, свой немыслимый какой-то срок за давнее убийство и по уголовной иерархии был птицей высокого полета.
– Говорят, Мироныч, книжку пишешь? – без обиняков спросил он, предложив мне сигарету.
Обижать почтенного лагерника недоверием я не мог себе позволить.
– Пишу, если сам знаешь, – ответил я сдержанно.
– И всё про нашу жизнь напишешь? – холодно спросил Семеныч.
– Что знаю, напишу, – ответил я. Деваться уже было некуда.
– И напечатаешь? – настаивал Семеныч.
– Для того и пишу, – сказал я хмуро. Я не знал ведь, куда гнет этот тертый лагерный человек, и настороженно-взъерошен был на всякий случай.
А Семеныч от моих ответов помягчел заметно и сказал душевно:
– Ты меня правильно пойми, ты не боись, Мироныч, я зазря ведь к людям не суюсь. Ты как только ее напечатаешь – сразу опять на нашу зону просись, второй раз на том же месте сидеть гораздо легче!
При таком сочувствии народном книгу написал я быстро. Вынес ее с зоны вольный врач-хирург. Спасибо Вам, Константин Владимирович, – издавая книгу, я побоялся Вас назвать, но тут уже такое время протекло, что можно. И спасибо, что однажды помогли мне закосить, – уже прошла моя болотная лихорадка, а я торчал еще и торчал в санчасти, наслаждаясь бездельем, безопасностью и счастьем даже днем урывками писать.