Правда и кривда
Шрифт:
— Крепись, дитя, уже немного осталось. Кто детей убивает, тот долго не живет. А наша правда победит и никогда нас не забудет, а особенно тебя, дитя.
— Меня? — я удивился, представляя, как это правда вспомнит малого партизана, и тогда увидел ее — она была похожа на мою мать — и слезы уже больше не появлялись на глазах.
Через какую-то минуту нас поставили во ржи. Дядя Тарас еще сорвал ржаной колосок, положил его на ладонь, понюхал. А я только увидел, как поднялись ружья, сверкнули огоньки, как с руки дяди Тараса упал колосок и кто-то тихонько ойкнул. Потом снова поднялись ружья, и передо мной закачалась наша белая избушка… Пришел я в сознание уже на хуторе, где хозяйничали
А вторично попал в холодное место в тридцать седьмом году, за зерно. Тогда я был председателем колхоза. Выполнили мы хлебозаготовку, сдали и встречный план, после этого, чтобы не дожидаться еще какого-нибудь дополнительного плана, я за одну ночь раздал хлеб на трудодни. Ну, а кто-то сразу же и настрочил донос, и я за экономическую контрреволюцию оказался за решеткой. Мой следователь Черноволенко ужасно допытывался, кто меня завербовал…
При упоминании фамилии следователя Кисель приподнялся с места, хотел что-то сказать, но передумал и, наливаясь злым жаром, тяжело сел на стул.
Бессмертный краешком глаза заметил это и вел дальше:
— Следователю Черноволенко почему-то невыгодно бы поверить, что я мог раздать заработанный хлеб без вмешательства кого-то из шпионов. Я, как мог, держался, а когда не хватило сил, чтобы покончить с допросами, начал думать: кто бы меня мог завербовать? Разное тогда приходило в голову: и страшное, и печальное, и обнадеживающее. В нашем роду все очень любили музыку, дед и отец по слуху играли на скрипке, выменянной лет пятьдесят тому у заезжего волоха. Играл и я на ней, даже научился в ноты заглядывать.
Была такая глупость у меня, как говорил когда-то Антон Безбородько. А более всего замирала моя душа от этюдов Шопена. Уродится же такой талант людям на радость. Не раз в тюрьме вспоминалось, как ко мне в колхоз, задыхаясь, прибегала дочь:
— Отец, Шопена играют!
И тогда мы припадали к приемнику и имели праздник в душе, и лучше работали на поле, и веселее слушали голоса людей и птиц. Вот однажды ночью, вспомнив все это, я и сказал Черноволенко, что меня еще с юношеских лет завербовал этюд Шопена. Следователь на радостях так схватился за бумагу, что и не подумал над моей горькой шуткой. И часа не прошло, как я подписал протокол признания, а следователь все удивлялся, чего я так быстро ставлю свою фамилию… Когда же со временем мой приговор просматривала тройка, ее удивил и заинтересовал протокол признания. Вызвали меня, расспросили обо всем и сразу же отпустили домой.
Мертвая тишина залегла в зале. Тени и видение тридцать седьмого года ожили не перед одними глазами, и Марко тоже ощутил неловкость в душе: следовало ли было трогать свое, потому что оно же неизбежно растравляло боль многих людей, слушавших его.
— Нелегкая история… И что же вы, Марко Трофимович, вынесли тогда из тюрьмы? — взволнованно спросил Борисенко. — Оскорбление, боль, злобу?
— Может, что-то из этого и осело бы в душе, потому что она тоже не из лопуцька [43] . Но, на мое счастье, я несколько чуть ли не тяжелейших дней пробыл в камере со старым большевиком, астрономом по образованию. Он лично знал Владимира Ильича Ленина. Образ этого ученого, который создавал революцию на земле, а умом заглядывал в тайны вселенной, до сих пор часто вспоминается мне. Это был чистый человек, как хрусталь. Многому научил он меня. Больше всего из его рассказов я запомнил вековечный рассказ о свечке: человек, дескать, когда и горит, как свечка, должен свой свет отдавать другим. Я тогда же в камере, как мог, на камне высек рисунок горящей свечки и дал себе клятву: хоть бы на каких огнях пришлось
43
Душа не из лопуцька — неравнодушная душа; лопуцьок — молодой, сочный стебель некоторых растений, обычно съедобных.
Дружеские аплодисменты покрыли последние слова Марка. Даже осторожный Кисель, которого морщил и кривил рассказ Бессмертного, приложил ладонь к ладони, и своевременно опомнился, сразу опустил их под стол и насупил брови.
Марко и это заметил, но даже не так с осуждением, как с сожалением подумал:
«Наверное, тяжело тебе, человече, носить в теле вот такую недоверчивую или пугливую душу. И образование получил ты, и чин имеешь, может, совершенно разбираешься и в философии, и в политике, и в разных планах, директивах, калькуляциях, в ведомственной дипломатии, а разве от всего этого кому-то легче на свете?»
Под одобрительные улыбки, добрые взгляды и слова Марко сошел с трибуны, сел на скамейку и рукой вытер пот.
— Молодец, сынок, — сразу же поздравил его дед Гаркавий, уже обеими руками прикрывая свои Г еоргии. — Вот кого б я в свои помощники взял.
— Даже кривого?
— Даже кривого.
— Так и берите.
— Э, нет, не возьму, — вдруг передумал старик.
— Почему?
— Потому что, может, ты и овец персональным пистолетом будешь загонять в воду. А овцы, как девушки, любят персональную ласку, — улыбнулся старик.
— Что же нам делать с Бессмертным? — спросил из-за стола Борисенко. — Привлекать ли к ответственности, или рекомендовать председателем колхоза?
— Председателем колхоза!
— Этот порядок наведет!
— Хозяин!
— Только председателем! — отовсюду зазвучали голоса, и они добивали сникшую фигуру Безбородько.
«И надо же так промахнуться на проклятой воде, а сухим из нее вышел только Бессмертный. Когда же, в конце концов, потухнет твоя фортуна или свечка?!»
Хотя ему было тоскливо и тяжело сносить свое внезапное поражение и думать, что будет после него, но и он отодрал и давил в себе воспоминание о доносе на Марка в тридцать седьмом году. Не совесть и не раскаяние мучили его, а только то, чтобы и его фамилия не выплыла на каком-то пленуме, как фамилия Черноволенко. Нашел на чем поскользнуться: на таком пустячке, как музыка. Или, может, и он свой план выполнял?
— Что, Антон, готовишься сдавать председательство? — беззлобно спросил его дед Гаркавий.
Безбородько тоскливо взглянул на него и молча пошел к дверям.
После пленума Кисель, в предчувствии разных неприятностей, недовольно говорил Борисенко:
— Не нравится мне сегодняшняя антимония. Молодой ты очень, Иван Артемович, ох и молодой…
— Есть такой недостаток в моей биографии, — беззаботно засмеялся Борисенко.
Кисель поморщился и так провел рукой, будто хотел отогнать от себя смех.
— Чует моя душа — наберешься ты всячины с Марком Бессмертным, черпнешь с ним не один ковш лиха. Чего только стоит его рассказ о тридцати седьмом годе? И что об этом художестве скажет наш начальник Управления государственной безопасности?
— Неужели вы ему об этом расскажете? — насупился Борисенко.
— Если не я доложу, то найдется кто-то другой. А наш начальник, сам знаешь, мужчина с горячим характером и холодной властью.
— Холодной и даже больше, чем бы надо, — задумано посмотрел Борисенко на затвердевшее от недовольства лицо Киселя.