Прекрасная толстушка. Книга 2
Шрифт:
Дома, пока я варила ему кофе, он выгреб из карманов кучу газетных вырезок с гневными статьями о художниках-абстракционистах. Вернее, я даже не знаю, как правильно на звать эти мятые бумажные клочки, небрежно вырванные из газет. Он тогда забыл их у меня, а я сохранила как память о том вечере.
— Слушай, — читал он мне, перебирая эти газетные пор тянки, — вот что пишет некто И. Адов (ничего себе фамилия, да?) в статье под названием «Картина должна радовать»:
«Вот результаты поисков собственных путей в искусстве: полностью утрачен колорит, композиция
Он взял другой клочок.
— А вот как наш классик, великий исторический писатель Лев Никулин старается половчее подлизнуть хозяйскую задницу: «… болезненный вывих, лженоваторство, увлекшее некоторых молодых. Доморощенные абстракционисты погнались за дешевой славой, выдавая бессмыслицу и уродство за новаторство, за искания в искусстве. Люди, вставшие на путь абстракционизма, должны понимать, что он забудется, исчезнет, как кубизм, супрематизм и прочие измы. Единственно верный путь — служение народу — строителю коммунизма и Партии, которая ведет нас к счастливому будущему!» Как тебе?
Он сверкнул на меня глазами и машинально отхлебнул огненного кофе, которой я подала ему в большой чайной чашке.
— А вот мнение большого знатока искусства, крановщицы чугунолитейного завода имени Войкова, ударницы коммунистического труда Таисии Никифоровой: «Когда худож ник воплощает в картине подлинную жизнь, это хорошо, а вся абстракционистская мазня, по-моему, никому не нужна и просто чужда нам», во, какие она слова там на своем кране употребляет. Это тебе не ебена мать!
А фрезеровщик Ю. Захаров, тоже, между прочим, ударник кому-нести-чего-куда, со свойственной простому народу мудростью и с лукавым прищуром по-доброму журит горе-художников: «Никита Сергеевич сказал о некоторых абстракционистах, что смотришь на их картины — и кажется, что это осел хвостом намалевал. Правильно сказано! Неужели художники-формалисты не видят, как прекрасна наша жизнь, люди, окружающая нас природа? Неужели все это не просится на полотно? И зачем же замечательных советских людей изображать как не что бесформенное, уродливое и мрачное?»
А ведь они с дорогим Никитой Сергеевичем совершен о правы! Зачем? Зачем все это? — Он замолчал, глядя сквозь меня.
— Но ведь то, что я видела у вас в мастерской, все это понятно и, по-моему, совершенно не абстрактно… Чего он к вам-то прицепился…
— Мало реализма! Народу не нужно то, что я делаю.
— Мне нужно. Что я — не народ?
— Ты гнилая интеллигенция! Художник не может равняться на таких, как ты…
Столько горького сарказма было в его словах, что у меня просто сердце сжалось, хоть я и зареклась в последнее время жалеть мужиков…
— Ну ничего, вот вылеплю тебя, и ты всех примиришь! И правых и левых, и верхних, и нижних. Только вот вылепить будет трудновато…
— Почему?
— В тебе слишком много женского. Тут не на что намекать! Все слишком явно и сильно, а искусство любит намеки… Но ничего! Попробовать, я думаю, стоит? Попробуем?
— Попробуем! — отважно согласилась я.
— Тогда раздевайся.
—
— А чего время зря терять? — удивился он.
— Прямо здесь? — осторожно спросила я, напряженно соображая, где же он прячет нужное количество пластилина или глины?
— Мне твой стриптиз не нужен, раздевайся где хочешь. Только дай мне бумаги. У тебя есть бумага?
— Только оберточная.
Весь ватман, если вы помните, использовал Гений, и у меня в доме остался только довольно толстый рулон крафт бумаги цвета луковой шелухи, подаренной мне директором магазина. Я ее использовала для моделирования и кройки одежды.
— Покажи, — приказал он.
Я отвела его в прихожую, где за вешалкой в углу стоял рулон.
— Пойдет, — деловито сказал он. Было заметно, что его настроение улучшается с каждой минутой. — Дай нож.
— А вы из него браслет делать не будете? — улыбнулась я.
— И есть же охота острить, — нахмурился он. — Дай нож.
Я принесла ему длинный кухонный нож. Он стал разматывать бумагу и точными уверенными ударами ножа отсекать нужные куски. Я невольно залюбовалась его работой. Обожаю, когда кто-то красиво работает!
— Чего тянешь резину? — буркнул он, быстро взглянув на меня. — Иди раздевайся.
Я приняла душ и сперва хотела выйти к нему в халате, а уж при нем сбросить, но подумала; что в этом все-таки будет какой-то элемент стриптиза, и отказалась от халата. Я вспомнила натурщиц, которых видела в мастерской у Ильи, и скрепя сердце вышла из ванной.
Оказалось, что, пока я мылась, он углядел на кухне за столиком бабушкину большую фанерную доску с бортиками, на которой она разделывала тесто на пироги, и превратил ее в импровизированный планшет, заложив внутрь стоп ку нарезанной крафт-бумаги шершавой стороной вверх. Теперь он сидел в гостиной, поставив доску на колени и придерживая ее левой рукой, правой уже что-то чиркал по бумаге толстенным цанговым карандашом.
Не успела я перешагнуть порог в гостиную, как он остановил меня:
— Подожди. Встань в дверях. Прислонись правым плечом к косяку, задумайся.
Я выполнила. Через несколько секунд он бросил на пол первый эскиз, на котором я увидела себя, изображенную не сколькими точными меткими и сильными линиями.
— Хорошо, прислонись левым плечом, руки скрести на груди.
Я сделала и это. И новый эскиз полетел на пол.
— Теперь возьмись двумя руками за косяки… Нет, нет, повыше руки, а сама немного назад… Так, словно ты на вершине горы и собираешься оттолкнуться от двери и полететь, Вот так, хорошо. — Он кивнул на полку с пластинками. — У тебя Скрябин есть?
— Только одна пластинка.
— Что?
— «Поэма экстаза».
— Пойдет! — кивнул он, не отрываясь от рисунка. — Хорошо! — Эскиз полетел на пол. — Поставь Скрябина, — сказал он, хищно сощурив глаза и ловя каждое мое движение, пока я ставила.
— Прекрасно! — воскликнул он при первых звуках музыки. — Теперь сядь на стул.
Я неловко села, положив руки на колени.
— Не так, не так! — словно от зубной боли, весь перекосился он. Верхом на него сядь, лицом к спинке, а ко мне задом.