Превращения смысла
Шрифт:
Одно из них состоит в том, что creatio ex nihilo превращается из общеопределенной негации в частный случай, разыгрывающийся здесь и сейчас, как, например, любовь с первого взгляда. Именно в своей партикулярности начинательное ничто вызывает трансформацию мифа в фольклор и литературу, которые нацеливают внимание на индивидуальные судьбы, придавая им дисконтинуальность, привнося в них сюжетность, завязывающуюся в непредсказуемых событиях. Опоязовская теория автоматизации и деавтоматизации художественных форм эстетизирует регенерационный ритуал, сокращает его дееспособность так, что он подчиняет себе не более чем план выражения в сообщениях о не более чем возможных мирах.
Будучи осовремененным и предвещая наступление панхронии, аннулирование проявляет себя в качестве сугубо деструктивной силы, ничтожащей чье-то пребывание в бытии. Творение из ничто преобразуется в reductio ad nullum. Такого рода сведение существующего на нет напоминает люстративные обряды, но и разительно отличается от них тем, что рассчитывается на однократность, которой предписывается открыть дорогу в грядущее, где уже не придется повторять однажды проведенную «чистку». Только смысл и втягивает нас в социокультурные катастрофы. Якобинский и большевистский террор или «окончательное решение еврейского вопроса» подготавливали действительность к скачку в утопическое состояние. В
Поскольку современность агрессивна внутри себя, автодеструктивна, homo historicus находит приемы, с помощью которых он оберегает смысл от опустошения. Так, обещание, которое нетрудно взять назад, закрепляется на письме, выливается в договор между партнерами, обобщаемый политфилософией (уже у Эпикура) и возводимый ею в едва ли не главный социогенный фактор 96 . Закономерно, что современность оказывается в своем подходе к прошлому полем борьбы, в которой забывание (оно было невозможным в архаической социокультуре) вступает в конфликт не просто с памятью, а с активным архивированием, старающимся воспрепятствовать образованию провалов и темных мест в знании истории о себе. История – механизм самосознания. Оно было концептуализованo Гегелем на прогрессистский лад. На самом деле история в своей установке на авторефлексивность постоянно заботится о том, чтобы не впасть в амнезию. Активное консервирование того, чему грозит исчезновение и что и впрямь подвергается аннулированию, колеблется в широких пределах, простирающихся от выработки Античностью мнемотехник 97 до следственно-бюрократическиx разысканий, бывших необходимыми для реабилитации жертв тоталитарных режимов. История пытается компенсировать, пусть хотя бы косвенным путем, даже как будто невосполнимые потери. Таковы, скажем, реконструкции несохранившихся лент раннего немого кино по газетным рецензиям, анонсам и другим следам, оставленным пропавшими фильмами. Настоящее, в котором разверзаются пустоты, проецирует, таким образом, в прошедшее свою неистребимую будущность. Чем сокрушительнее взрывы, случающиеся в социокультуре, чем более она насильственна, тем продуктивнее ее творческая элита, компенсирующая распад в цепи исторической преемственности, – достаточно указать в этой связи на русское искусство начала ХХ века, отреагировавшее на две революции (1905, 1917) с чрезвычайной и смелой плодотворностью.
96
Первым, кто проанализировал социальный пакт в выгодном для такового сравнении с обещанием, был Самуэль фон Пуфендорф («De officio hominis et civis iuxtra legem naturalem libri duo» (I, 9, 1—22), 1673).
97
К эволюции мнемотехник ср., например: Lachmann R. Ged"achtnis und Literatur. Intertextualit"at in der russischen Moderne. Frankfurt am Main, 1990. S. 13—50.
Дырчатое строение современности делает ее своего рода фильтром, отсеивающим смыслы или пропускающим их в даль времен. Сегодняшний день претендует на то, чтобы быть критерием оценок, предвосхищающих те, что будут вынесены на Страшном суде, который оборачивается своим секуляризованным подобием, вроде парламентских выборов. История тяготеет к тому, чтобы трактовать смыслы, сами по себе ни истинные, ни ложные, так, как если бы они были значениями, доступными для эмпирической проверки. Это тестирование, однако, симулятивно (позднее я вернусь к этой проблеме). Смыслы не верифицируемы по своему существу. Поэтому у современности нет шанса утвердить себя окончательно в будущем, где она сменяется другой современностью, тешащей себя, впрочем, теми же футурологическими иллюзиями, что и предыдущая. Конкретизируемые в значениях, смыслы натурализуются. Модернизированная социокультура мечтает стать органичной, вписанной в ordo naturalis. Она выдвигает во главу угла естествоиспытание. В опытах Торричелли (1644) вакуум завоевывает себе право войти в число научных понятий, в чем ему отказывал Аристотель 98 . Если в Ветхом Завете природная катастрофа была тем ничто, которое обязывало всех подчиниться религиозной морали, то начиная с поэмы Вольтера о Лиссабонском землетрясении (1755), оспаривавшей «предустановленную гармонию» Лейбница, и вплоть до новейшей экологической идеологии катаклизмы в окружающей среде служат аргументами в научно-философских и политических прениях, то есть используются как наглядные примеры, выгодные одной из нескольких партий.
98
Об истории и современном состоянии физических представлений о пустоте см.: Genz H. Nichts als das Nichts. Die Physik des Vakuums. Weinheim, 2004; Close F. The Void. Oxford; New York: Oxford University Press, 2007.
Аннулирование, производимое здесь и сейчас, позволяет истории сотрудничать с социокультурной «преисторией», интегрировать ту в себе – прежде всего в области религии, которая в иудео-христианском изводе сопротивополагает Новый Завет Ветхому 99 . Рискну даже заметить, что безукоснительная вера не была бы распространена в модернизированной социокультуре, если бы не содержала в своей сердцевине полного отсутствия, не отправлялась бы от того имплицирующего все любое частное знание нулевого начала, которое представимо лишь в воображении. В религиозности-из-ничто есть момент нигилизма, губительного для веры, диалектически предрасполагающей себя к перерождению в нигилизм. Секуляризованный нигилизм расцветает в Европе тогда же, когда Фейербах выворачивает христианство наизнанку, развертывая доктрину человекобожия взамен богочеловеческой. Но еще задолго до этого гностические верования с их отрицанием всего земного, материального засвидетельствовали вызревание нигилизма в христианских общинах, претворивших creatio ex nihilo в reductio ad nullum таким радикальным способом, что предназначили к искоренению – ни много ни мало – посюстороннее в целом. Выкорчеван был сам гностицизм, так как идея бытийного коллапса имела характер промежуточного звена между мифоритуальной архаикой и набиравшей силу историей, у которой не было бы основания, если бы она не упрочивала себя в современности, в сей действительности. Чем релевантнее мифоритуальное ничто для религии, тем более вероятно, что исповедующий ее социум на длительный срок будет задержан в своей эволюции, как это показали индуизм и буддизм. Традиционные этнокультуры такого типа, а также дожившие до поздних времен архаические общества могли во многих случаях сосуществовать с динамичными ареалами, коль скоро не противоречили
99
О роли творения из ничто в христианстве и его филиациях см., например: Грюбель Р. Creatio ex nihilo и бриколаж. Два вида креативности // Понятие креативности в русской мысли. Литература и философия II (= Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 80) / Под ред. Н.Я. Григорьевой и др. M"unchen e. a., 2012. S. 25—45. Я не буду входить в христианскую апофатику. Замечу единственно, что эту традицию в богословии можно интерпретировать на разные лады, в том числе и как авторизацию Tворения из ничто тварным, отнюдь не всемогущим существом, человеком, которому приходится, по словам Иоанна Скота Эриугены (IX век), постигать явленное из неявленного, локализованное из безместного. В художественной практике имитация Tворения из ничто тварным автором результируется в интертекстуальности, скрытой от реципиентов. Текст, рожденный в контакте с претекстом, выдает себя за взявшийся невесть откуда.
Абсолютное отрицание, приводимое в действие исторической практикой спорадически, обязательно для одного из ее дискурсов – для философии, жаждущей быть транстемпоральной не там и потом, а уже в текущем времени. Философия абстрагирует явление современности, кишащей лакунами. Хотя цифра «0» попадает, как известно, в Западную Европу с Востока весьма поздно, мышление о том, что будет обозначаться этим символом, о ничто – всегдашняя забота умозрения с первых же его суверенных шагов, совершаемых в Античности 100 .
100
Хартвиг Шмидт (Schmidt H. Op. cit. S. 10 ff) прав, связывая с ничто то изумление (из-умление), с которого философствованию хотелось бы вести свой отсчет. Сдвигая ничто в настоящее, умозрение преподносит себя как созерцание еще не виданного.
Ничто понимается философией на протяжении всего пути ее развития двояко: либо как дополнение к сущему, либо имплозивно – как самоотсутствующее (по принципу ex nihilo nihil fit). Первой из этих традиций дал долгую жизнь Платон, вторую канонизировал Аристотель. В диалоге «Софист» Платон легитимировал небытие, рассуждая о реципрокности иного. Мы идентифицируем одну вещь относительно другой, но следует принять, что они обоюдно инаковы. Раз так, инаковость омнипрезентна и ей оппозитивно только небытие, каковое имеет собственную природу. В качестве другого Другого ничто – дифференциатор всего, всеинаковости. Аристотель опровергает в «Метафизике» выкладки Платона, видя в отрицании по преимуществу средство различения того, что есть. Это диафорическое отрицание придает сущему неустранимость, конечность и тем самым принципиальную умопостигаемость. Под таким гносеологическим углом зрения ничто неопределенно, бросает вызов познанию. Истина в том, что небытия нет. Контрутверждение ложно. Умозрение Аристотеля двуместно, оно вводит в оборот ту логику значений, которой известны только «да» и «нет», которая хотeла бы привести действительность в состояние, независимое от мыслительных операций субъекта. Бытие имеет смысл как единящее все свои проявления, каковые постигаются, однако, в присущих им значениях. В резком отрыве от мифоритуального прошлого Аристотель рассматривает генезис не как creatio ex nihilo, но как актуализацию того, что потенциально налично в бытии. Современность надвременна у Аристотеля постольку, поскольку он отзывается на нее в своей философии так, что аннулирует аннулирование, поднимая его на уровень самоотнесенности. В противоположность Аристотелю, Платон подхватывает в «Тимее» из архаики образ космоса, сотворенного Демиургом. Это недряхлеющее, неподвластное времени изделие – порождение демиургической мысли, сохраняющей себя в эйдосах, которые открываются за явленным интеллектуальному созерцанию вещей. Креативность берет начало не в нуле, а в уме, настолько всемогущем – подытожу я сличение «Тимея» и «Софиста», – что в диалектической конструктивности осваивает и небытие.
Линия Аристотеля была продолжена: в разных формах логицизма, отдавшего ничто в его несказуемости – по почину Бертрана Рассела – в распоряжение мистики; в моральной философии, уравнявшей в лице Фомы Аквинского («Summa Theologica», I, 2, q. 49) и Лейбница («Теодицея») метафизическое зло с лишенностью, c простым отсутствием блага (небытному-де – не быть!); в скептицизме (так, Юм писал в Первой книге «Трактата о человеческой природе» (1734—1737) о том, что непрерывность бытия может и непосредственно восприниматься, и вообще отсутствовать, отчего само бытие не претерпевает, однако, никакого катастрофического изменения); наконец, в виталистской философии Анри Бергсона: в «Творческой эволюции» (1907) он назвал совершенную пустоту псевдопроблемой, абсолютизировал аффирмативность (любое отрицание что-то ведь имплицитно утверждает) и попытался выявить в высказываниях о несуществующем внутреннее противоречие, раз существование действительности служит их предпосылкой. В рамках этой парадигмы нет места апофатике: бытие Божие обязывает у Иоанна Дунса Скота («Оксфордские сочинения», начало XIV века) признать, что интеллект имеет дело только с сущим (или по крайней мере с еще не сотворенным сущим).
Традиция Платона была поддержана ранним христианством (для Тертуллиана creatio ex nihilo не подлежит сомнению, потому что только в таком Творении Бог и открывает нам свою безграничную свободу), а в Новое время очевиднее всего проступает – mutatis mutandis – в «Науке логики» (1812, 1831), где Гегель настаивал на том, что бытие и ничто – одно и то же. Абстрагированное бытие предстает интеллекту, по Гегелю, как ничто, ибо отвлечение есть деяние негативности – «das Tun des Nichts» 101 . Сущее и его отрицательная противоположность «исчезают» друг в друге в моменте становления. Оно не разрешает нам однозначно судить о том, ничто или бытие лежит в начале начал, и столь же двусмысленно оно, будучи завершенным, ибо лишь «снимается» в самоотрицании.
101
Hegel G.W.F. Werke in zwanzig B"anden. Bd. 5. Wissenschaft der Logik I. Frankfurt am Main, 1969. S. 105.
Похоже, что Чаадаев окрестил в Первом философическом письме (1829) свою родину пустым местом («lacune») не без влияния Гегеля. Для учредителя оригинального отвлеченного мышления в России его страна была тем же совпадением бытия и ничто, какое Гегель диагностировал, ведя речь об отправной фазе интеллектуального созерцания. Требуя от России включиться в европейскую (католическую) историю, Чаадаев геополитически конкретизировал гегелевское понятие становления. Не назови Чаадаев Россию «пробелом», нигилистические веяния в ней не охватили бы, может статься, целое поколение, заявившее о себе в 1860-е годы, а один из ее самых ярких антинигилистов, Достоевский, не гордился бы (в «Дневнике писателя») тем, что ввел в литературный и даже бюрократический оборот словечко «стушеваться».