При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Шрифт:
И в «Апреле…» не умудренный «звездочет», а простодушный Саня находит ответ (свой и Варсонофьева) на их общий вопрос: «– Я думаю… я думаю… простой человек ничего не может большего, чем… выполнять свой долг. На своём месте» (XVI, 531). Ровно это чувствует Воротынцев с особенной предбоевой ясностью – в тот же самый день, на могилёвском Валу. Варсонофьев не скроет от гостей, что, по его суждению, так думающих и чувствующих людей слишком мало, чтобы спасти Россию. Но грандиозность беды не может служить оправданием тем, кто уклонится от битвы. Потому Варсонофьев оспаривает самого себя, сказавшего добровольцам, что «строй отдельной человеческой души важнее государственного строя» (VII, 373; XVI, 531). Проблема не в том, что правило это пригодно для «мирных эпох», но утрачивает силу, когда государство разваливается. Мирные эпохи срываются в революции (с наследующими им диктатурами), когда люди перестают угадывать иррациональный (но имеющий тайный смысл) ход истории. «Обязанности перед родиной – это и есть обязанности перед самими собой» – говорит Варсонофьев чуть раньше. Разгадка «августовской» загадки, которую Саня не мог найти до второй встречи со звездочётом, сопровождается пояснением: «– А-а… Это – дорога <…> Дорога, что
– Но колёса могут катиться и без Дороги, – возразил Саня.
– Вот это-то самое и страшное, – тяжело кивнул Варсонофьев» (XVI, 532).
Тут вновь всплывает расхождение Сани с Толстым, о котором он рассказывал Варсонофьеву при первой встрече. Толстой не согласился с крестьянином, что предлагал поставить «перекувырнутую телегу» российского государства на колёса. Он писал: «на колёса поставите – и сразу в неё переворачиватели же и налезут, и заставят себя везти, и легче вам не станет» (VII, 368). Отрицающему государство как таковое Толстому равно чужды революция и реформирование – для Сани было немыслимо и обычную телегу бросить. Тем более телегу-государство. Толстой не был так наивен, как видится многим его оппонентам. С «переворачивателями» стало хуже. Но и после переворота принять правоту Толстого Солженицын и его любимые герои не могут. Стало хуже, потому что телегу ещё раз перекувырнули, потому что надёжных колёс не нашлось, потому что дороге (по которой и должно верным колёсам катить) предпочли бездорожье, где и разгоняется «красное колесо». «Колесо» и «Дорога» – символы взаимосвязанные. «Красное Колесо» создано тем писателем, первая законченная большая вещь которого – поэма «Дороженька», поэма автобиографическая, то есть глубоко «личная», и в то же время историческая.
Скрытое соотнесение двух (первого и последнего) эпосов Солженицына и вся система «колесно-дорожных» мотивов отсылают к одному из ключевых для русской культуры текстов – «Мертвым душам». Поэма Гоголя начинается толками двух русских мужиков о колесе (до Москвы доедет, а до Казани – нет), а заканчивается (суля величественное продолжение) превращением обычной дороги в метафорический (если не сказать – мистический) путь, по которому мчит Русь-тройка.
Проступив в «варсонофьевско-лаженицынской» главе, гоголевские реминисценции окрашивают главу финальную, «воротынцевскую». Она же, в свою очередь, проясняет и гоголевский пласт разговора звездочёта с юными гостями, и его глубинный смысл. Картина, что открывается герою (и читателю) с могилёвского Вала, прямо восходит к грандиозным панорамам Гоголя.
«Видишь – так много России сразу, как не бывает повседневно.
Если взять чуть левей, восток-северо-восток, и перевалить через леса, взлететь и дальше – расстелется сперва Смоленская. Потом Московская. Потом Владимирская. А там – и наша Костромская. Всего-то – вёрст семьсот, куда покороче фронта. Не далеко.
Милая, печальная, обделённая сторонушка костромская. Что же я не был в тебе так давно, давно, давно?
А во взрослые уже наезды – та щемливая тоска, какая почему-то всегда зацепляла его в Застружьи, – от скудных ли полей; от изгиба дороги – вот тут была, и увильнула, и напрочь; от ветряной ли мельницы дальней? И та тоска достигла и сюда, и здесь крючком потянула за сердце.
Или – чувство, что никогда уже туда не вернуться» (XVI, 558).
Внутренний монолог Воротынцева варьирует лирический фрагмент «Мертвых душ» – обращение автора к родине: «Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросано и неприютно в тебе <…> Открыто-пустынно и ровно все в тебе; как точки, как значки, неприметно торчат среди равнин невысокие твои города; ничто не обольстит и не очарует взора. Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце?» [611]
611
Гоголь Н. В. Полн. собр. соч.: <В 14 т>. <Л.>, 1951. Т. 6. С. 220–221.
И автор «Мертвых душ», и герой «Красного Колеса» смотрят на Россию с запада. Русь для них – огромная равнина, лишенная выразительных красот (при цитировании опущен фрагмент, где Гоголь сравнивает Россию со зримо прекрасной Италией). Для Гоголя «невысокие города» это лишь «точки» и «значки» (как на карте), взор солженицынского персонажа их вовсе минует. Повторяются опорные мотивы – бедности и тоски. У Солженицына нет слова «песня», но песенной (и гоголевской) становится интонация. По-гоголевски множатся вопросительные (музыкально повторяющиеся) конструкции, по-гоголевски неприметная обыденность окутывается тайной. Снижение пафоса (деловито-военное – «вёрст семьсот, куда покороче фронта») не отменяет доминирования памятной гоголевской мелодии. И без изгибающейся, ускользающей, исчезающей дороги – символического мотива, весьма важного для Гоголя и в другой связи истолкованного Варсонофьевым, здесь тоже не обошлось.
Видение Воротынцева безусловно сверхреально. Не произнесенное слово «чудо» угадывается читателем, помнящим другую – более раннюю – гоголевскую фантастическую трансформацию пространства.
«За Киевом показалось неслыханное чудо. Все паны и гетманы собирались дивиться сему чуду: вдруг стало видимо далеко во все концы света» [612] . В «Страшной мести» – первом «апокалипсическом» сочинении Гоголя – пространственное чудо предваряет развязку, где возмездие настигает не только великого грешника (колдуна), всех его предков и первопреступника Иуду Петра, но и мстителя Ивана, а вместе с ним весь людской род. «Страшна казнь, тобою выдуманная, человече! – сказал Бог. – Пусть будет все так, как ты сказал, но и ты сиди вечно там на коне своем, и не будет тебе царствия небесного, покамест ты будешь сидеть там
612
Там же. Т. 1. С. 275.
613
Там же. Т. 1. С. 282.
614
Там же. Т. 1. С. 278.
Неслучайность появления гоголевских мотивов в финале «Апреля…» подтверждает зачин «мартовской» главы о пребывании Воротынцева в Киеве (городе, близ которого у Гоголя «показалось неслыханное чудо»). «К каждому городу, где побывал (а во многих), Воротынцев испытывал отдельное чувство, отличал этот город и людьми, которых там успел узнать, и видом улиц, бульваров, обрывов над реками, церквами на юру, и ещё многими особенностями <…> И ещё везде – теми излюбленными местами, Венцами, Валами, где жители привычно собираются, узнают, говорят. Да кроме деревенской, что ж Россия и есть, как не два сорока таких городов? В разнообразии их ликов – соединенный лик России.
А тем более отдельное чувство – к Киеву <…> Безсмертно высится этот кусок древней Руси, на самом деле не третья столица, а первая» (XIII, 112–113). Фрагмент заставляет вспомнить о Гоголе. Во-первых, он строится сходно с еще одной гоголевской панорамой, где разнообразие России сравнивается с разнообразием всего Божьего мира: «Как несметное множество церквей, монастырей с куполами, главами, крестами рассыпано на святой благочестивой Руси, так несметное множество племен, поколений, народов толпится, пестреет и мечется по лицу земли» [615] . Развернутые, но вмещенные в один сложный синтаксический период, описания разноликих городов у Солженицына ассоциируются с гоголевской поэтикой. Как и претворение «многообразия» в единство. Цитированные строки входят в апологию русского слова, выражения души России: поводом для гоголевского восторга послужило «неупотребительное в светском разговоре» существительное, а архитектурная (но всегда священная – мирские здания не упомянуты) многоликость страны предстает аналогом ее словесного (душевного) богатства. Во-вторых, многоликая, единая и великая Россия в гоголевской поэме еще таится под покровом «открыто-пустынного» пространства, это не столько явь, сколько обещание – Россия ждет чудесного преображения. Солженицын такое в`eдение России полагает ложным и опасным: в «Марте…» пустым (лишенным истории и полноценной жизни) «простором» мыслят Россию большевики, рвущиеся творить здесь свои эксперименты. Солженицын то сближается, то расходится с Гоголем – что будет происходить и в последней главе «Апреля…», мизансцена которой подготовлена в «гоголевско-киевском» периоде «Марта…»: там упоминались Валы и Венцы – с могилёвского Вала Воротынцеву откроется вся Русь. Связь могилёвского эпизода с киевским актуализирует в памяти читателя не только «Мертвые души», но и «Страшную месть» – в древнейшей столице Воротынцев переживает первое откровение: «Зажатый безпомощной чуркой, ощутил, что эту революцию, ошеломившую его в Москве, вот он в Киеве уже ненавидит» (XIII, 117). Там он ничего сделать не мог – теперь готовится к бою.
615
Там же. Т. 6. С. 109.
Увидев родину (и не только всю Россию, но и родину малую), Воротынцев не чает ее счастливого преображения и не задается вопросом о своем назначении. Он знает, чего Русь от него хочет. «Родина моя! Нерадиво мы тебе служим. Дурно.
И дослужились» (XVI, 558).
Не должно ждать появления «беспредельной мысли» и могучего «богатыря». «Благомужественный воин» (тот самый древнерусский богатырь) Нечволодов не сумел донести открывшуюся ему истину – «революция у ж е п р и ш л а» – не только до Государя [616] , но и до Воротынцева, который теперь с горечью «договаривает» еще один экзальтированный (со школьных лет памятный) монолог Гоголя. «Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка несешься? Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, все отстает и остается позади. Остановился пораженный Божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба? что значит это наводящее ужас движение? и что за неведомая сила заключена в сих неведомых свету конях? <…> Русь, куда же несешься ты? дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земле, и, косясь, постараниваются и дают ей дорогу другие народы и государства» [617] .
616
Тут уместно напомнить о том, что сакральность венценосца – любимая мысль Гоголя, что предполагавшееся в третьем томе поэмы воскресение Чичикова («мертвых душ», России) должно было свершиться монаршей волей. Излишне, кажется, еще раз объяснять, сколь чужда монархическая мифология автору «Красного Колеса».
617
Гоголь Н. В. Указ. соч. Т. 6. С. 247.