Приговор
Шрифт:
Я предпринимал все новые попытки, но, чем дольше я блуждал по городским лабиринтам, тем дальше оказывался от моей цели. Меж тем обстановка на улицах изменилась. Все так же вокруг сновали люди (их становилось все больше), горожане выплескивали помои из окон вторых и третьих этажей, и струилось зловоние над сточными канавами – но среди прохожих попадалось все больше калек, из помойных ведер летели на мостовую кровавые внутренности, а в сточных канавах текла густая, почти черная кровь. Прямо под ногами валялись мертвые тела, но горожане не обращали на них никакого внимания, механически переступая через них или шагая прямо по трупам. Я уже не пытался спрашивать дорогу, зная, что они не ответят, да и вообще, лучше бы мне не обращать на себя их внимание. Прямо на глазах лица вокруг становились все безобразней,
И вдруг все кончилось. Из кишкообразного туннеля, погруженного в серо-зеленый полумрак, я выскочил на широкую прямую улицу, залитую солнечным светом. И эта улица вела прямо к замку; между мной и ним не было больше никаких препятствий. Я шагнул в сторону своей цели, и в тот же миг в плечо мне впился железный крюк.
Я обернулся и увидел Гюнтера. "Уже уходите, сударь? – спросил он с укоризной. – А как же представление? У меня честный хлеб!" "Я спешу!" – ответил я, пытаясь избавиться от крюка. "Вы должны на это посмотреть, – возразил однорукий, вонзая крюк все глубже. – А то они могут подумать, что вы ими брезгуете. Честно говоря, меня самого тошнит. Но к ним в плен лучше живым не попадать."
И он буквально потащил меня за собой в противоположную от замка сторону. Я не чувствовал боли от крюка, но и выдернуть его никак не мог. Мы оказались на большой круглой площади, сплошь запруженной уродами один безобразнее другого. Невозможно было определить, где здесь циркачи, а где зрители. В центре площади, в окружении цирковых кибиток, возвышался помост с высоким столбом, утыканным ржавыми, в засохшей крови шипами. Со столба свисали цепи, ждущие свою жертву.
Первой моей мыслью было, что столб предназначен для меня. Но толпа на площади не проявила ко мне никакого интереса. И даже Гюнтер, устремивший свой взгляд в сторону помоста, перестал давить на свой крюк, и я, наконец, легко выдернул его. Скосив взгляд на плечо, где осталось небольшое пятнышко крови, я подумал, что надо непременно обработать рану, пока не началось заражение. Пользуясь тем, что уроды были целиком поглощены ожиданием уготованного им зрелища, я принялся сперва бочком, а затем все более решительно выбираться из толпы. Но, когда я уже повернулся спиной к столбу и увидел впереди дорогу к сияющему замку, позади раздался полный испуга и боли крик: "Дольф! Помоги!"
Я резко обернулся. Двое ражих бородатых палачей волокли к столбу Эвелину. На палачах были красные маски, но я знал, что левого зовут Жеан, а правого – Жакоб. Девочка тщетно пыталась вырваться из их волосатых лап. Я видел, что она в крови. Но это, очевидно, была только прелюдия.
Я сунул руку под куртку, но не нашел там того, что искал. Вместо этого в руке у меня оказался свиток. Это было последнее письмо моего учителя. Меня это ничуть не удивило. Что может быть закономерней, чем сочетание теоретического запрета с практической невозможностью его нарушить?
Я толкнулся было обратно в толпу, но она, по-прежнему не обращая на меня внимания, лишь слабо колыхнулась, как плотная единая масса, даже и не думая расступаться. Эвьет уже втащили на помост и, лязгая железом, приковывали к столбу. К Жеану и Жакобу присоединился третий палач – жидкобородый карлик с длинным, больше его собственного роста, факелом в руке.
"Отпустите ее! – в отчаянии закричал я, ни на миг, впрочем, не веря, что это поможет. – Отпустите ее, вы, тупые уроды!"
Вот теперь они меня заметили. Сотни, тысячи безглазых лиц повернулись в мою сторону. Еще совсем недавно каждое из них было безобразно по-своему, теперь же все они выглядели одинаково – словно отвислое, липкое сырое тесто. И они – медленно, зато все разом – двинулись на меня.
Мне ничего не оставалось, как отбиваться от них руками и ногами. Их плоть и на ощупь оказалась рыхлой, липкой и скользкой. Но пахла она не тестом, а трупной гнилью. Я рвал эту мерзкую вязкую массу, барахтался
Я проснулся с бешено колотящимся сердцем. Лицо и шея были мокрые от пота. А рядом со мной, свернувшись калачиком, спокойно спала Эвьет, живая и невредимая.
День уже клонился к вечеру, тени деревьев наполовину затопили поляну, но еще не добрались до наших голов. Лицо девочки, озаренное золотистым вечерним светом, было всего в нескольких дюймах от моего. Мне и прежде доводилось видеть ее спящей, но как-то не приходило в голову присматриваться. Если я просыпался первым, то будил ее или, напротив, давал ей еще немного поспать, но сам в любом случае сразу принимался за дела. А сейчас – должно быть, по контрасту с только что пережитым во сне ужасом – я просто лежал рядом и смотрел, словно вернувшаяся реальность все еще казалась мне хрупкой и неустойчивой, и я боялся ее спугнуть. Меня поразило выражение лица Эвьет. Оно было таким мирным и безмятежным! Не лицо охотницы, идущей по следу, не лицо воительницы, планирующей и осуществляющей возмездие врагу, не лицо дворянки, вынужденной взять на себя все заботы о своем разоренном поместье. Даже не лицо ученицы, обдумывающей слова учителя, хотя это ее выражение нравилось мне больше всего. Но ни в каком из бодрствующих обличий ее невинность и чистота не проступали столь полно. Словно… словно я впервые увидел ее без доспехов и оружия. Словно она была гостьей из другого мира, где злоба, подлость, насилие и убийство не поджидают за каждым углом, а уставший может просто прилечь на мягкую траву и задремать, где ему вздумается, не боясь ни четвероногих, ни куда более страшных двуногих хищников… Ее пушистые ресницы слегка подрагивали – ей что-то снилось, но уж точно не кошмары; надутые губки (обычно твердо сжатые в упрямую линию) были чуть приоткрыты в легкой полуулыбке. Глядя на Эвьет, я вдруг подумал, что спящая девочка – это, наверное, одно из самых трогательных зрелищ на свете. Хотелось укрыть ее, защитить от всех опасностей, от всего зла этого мира…
Тьфу, черт. Что еще за нежности? Не говоря уже о том, что слово "нежность" вообще не из моего лексикона, Эвелина отнюдь не хрупкий цветок. В ситуации "она с арбалетом и я с мечом" еще большой вопрос, кто кого лучше сумеет защитить. И, собственно, я уважаю ее в том числе и за это. Будь она неженкой и плаксой – никакие умилительно приоткрытые губки у меня бы теплых чувств не вызывали, а вызывали бы исключительно брезгливость… Недаром же я не люблю детей. Да, слабость не внушает ничего, кроме отвращения. И то, что демонстрирует Эвьет сейчас – это не слабость. Это доверие. Она так сладко и безмятежно спит посреди незнакомого леса, потому что знает, что я рядом, и доверяет мне свою безопасность. И мне хочется быть этого доверия достойным. Вот в чем причина моих чувств.
И все же… во сне я бросился ее спасать в одиночку против огромной толпы, и это была глупость. В реальности в такой ситуации у меня бы не было ни малейших шансов. Собственно, их даже во сне не было. Извиняет меня только то, что во сне эмоции часто намного сильнее, чем наяву, а разум и логика, наоборот, подавлены… Да, легко, конечно, списать все на сон. Но что бы я делал при таком раскладе на самом деле? Стоял бы и смотрел, как ее мучают и жгут? Повернулся и бежал бы к своему замку, затыкая уши, чтобы не слышать ее криков? Даже на миг не хочется задумываться об этом! Но мой учитель говорил, что нет худшей трусости, чем лгать самому себе. А главное – я и в самом деле не знаю, что ответить…
Ресницы Эвьет дрогнули сильнее, и девочка открыла глаза.
– Привет, Дольф, – улыбнулась она мне. – Давно не спишь?
– Не очень. Как ты себя чувствуешь?
– От-лично! – ответила она, сладко потягиваясь, а затем деловито нащупала в траве свой арбалет.
– Я имею в виду – после нашего "купания".
– Ну я же говорила – я закаленная, – она уселась, на ощупь вытряхивая травинки из волос. – Что ты на меня так смотришь?
– Как – так?
– Ну… так смотрел мой отец, когда заходил пожелать мне спокойной ночи. Или доброго утра.