Призрачно все...
Шрифт:
Набрав номер Кристины, Егор понял, что поторопился. Девушка его отчитала, как нашкодившего октябренка времен его далекого детства. Среди потока чисто женской и вполне объяснимой обиды он разобрал совершенно неприемлемые формулировки о том, что теперь по его вине сломана ее жизнь. Причем навсегда. И вообще, он, Кедрач, скотина, ходит по библиотекам, что-то вынюхивает, читает всякие «комсомолки» восьмидесятых годов. Сам весь пропах нафталином. Старый пердун, короче.
Ну, ходит, ну, вынюхивает… Так для пользы дела!
Итак, Кристина
Идея взять для проекта настоящего диабетика принадлежала ему, Кедрачу. И на примете уже был один, его ученик по драматическому кружку — Веня Поплевко. Только по-настоящему больной диабетом мог сыграть гипогликемическую кому так, чтобы у профессионального врача «скорой» не возникло никаких подозрений.
Разумеется, комы никакой не было. Впрочем, как и впоследствии — прыжка с шестнадцатого этажа. В первом случае была прекрасная актерская игра, во втором — гипнотическое внушение. Проще говоря, Изместьев прыгнул во сне. Но в таком сне, который от реальной жизни отличить невозможно…
Внезапно в кармане режиссера проснулся мобильник. Он взглянул на абонента и выругался: Ворзонин что-то ему хотел сказать. Нет, с этим… он разговаривать не будет. Хватит, наигрались. Пошел он в задницу! Положив надрывавшуюся трубку в карман, режиссер начал невозмутимо ловить такси. Пусть Ворзоня слышит гудки, пусть знает, что его игнорируют.
Но где же Поплевко? Так… Спокойно, Егор. Куда идут отвергнутые мужики? Правильно, в кабак.
А любимый кабак у них с Поплевко был один: «Камские огни». Еще со времен далекого студенчества, когда Поплевко, что называется, под стол пешком ходил, Кедрач уже вовсю отмечал сдачу каждого экзамена в «Камских огнях».
Ах, начало восьмидесятых! Он бы с удовольствием улетел туда вместо Изместьева. Волосы длинные, юбки короткие, запах духов «Может быть»…
Увы, как выяснилось совсем недавно на вечере встречи выпускников, далеко не все разделяли его ностальгические порывы. Многие из одноклассников (типа Ворзонина) считали, что стремиться в этот застой — одно из проявлений шизофрении.
Может, это и шизофрения, пусть. Но такая желанная…
Где мой братик?
Интересно, как оно должно его настигнуть, это пресловутое осознание себя женщиной? Так, как сейчас, в машине, под испепеляющими взглядами двух изголодавшихся самцов?
«Ты не чувствуешь, совсем никак не ощущаешь, что один из этих опухших от беспробудной пьянки гамадрилов твой, а другой — не твой. У тебя нет никакой привязанности к этой, особи, лишь отдаленно напоминавшей человеческую. Во всяком случае, в жар тебя точно не бросает… Может, это только пока, до первой ночи? Во-он в той покосившейся избенке… О, это будет сказка, а не ночь!»
Дочурка
Кроме нечеловеческой боли, которую ему довелось испытать по прибытии в восьмидесятые, безусловно главным открытием Изместьева было ощущение непонятного, необъяснимого чувства к этому крохотному клочку живой материи, к этой родственной душе.
Он не относил себя к особо сентиментальным и чувствительным натурам. В институте на кафедре токсикологии, когда преподаватель подвергал кошку воздействию боевого отравляющего вещества, и все девчонки группы не могли спокойно смотреть на предсмертные конвульсии животного, он не отворачивался, и в обморок не падал.
Отчего же теперь слезы наворачиваются у него на глаза при виде этой чмокающей крошки?! Отчего ком подкатывает к горлу при виде красных галстуков и комсомольских значков, при забытых аккордах старых песен? Что изменилось, кроме тела?
Сумерки быстро сгущались. До Изместьева доносился лай собак, скрип колодезного ворота. Тут и там вспыхивали в вечерней хмари огоньки, звучала негромкая музыка.
Оказаться в деревенской глуши образца середины восьмидесятых, — об этом ли он мечтал, шагая в пропасть с шестнадцатого этажа в далеком отсюда две тысячи восьмом? Уму непостижимо!
— Не застудишь крохотулю? — поинтересовался Федунок, открывая дверцу жене и принимая от нее новорожденную. — Чай, не май месяц.
— А одеялко я зачем взяла? — кое-как выбираясь из салона, прокряхтела по-стариковски Акулина. — Она у меня как у Христа за пазушкой.
Оглядевшись, Изместьев глубоко вздохнул. Подернутые инеем крыши, покосившиеся заборы и тротуар из трех досок в сгустившихся сумерках выглядели серо, невзрачно, как в черно-белой кинохронике его детства. В огородах тут и там чернела земля, кое-где горели костры, люди жгли ботву.
Сказать, что изба, в которой Акулине предстояло вырастить обеих дочерей и, возможно, выдать их замуж, представляла из себя бесформенную лачугу, означало бы весьма поверхностно взглянуть на вещи. Аркадий не мог представить, что такие избы в принципе существуют. На ветхом крыльце стояло нечто, закутанное в старую шаль. Скорее интуитивно, нежели фактически, Акулина поняла, что это ее старшая дочь.
Никогда Аркадий не чувствовал своего сердца, ни разу в жизни не пользовался ни валидолом, ни нитроглицерином, а здесь неожиданно возникла острая потребность в лекарстве.
К своему стыду, Изместьев забыл поинтересоваться, когда была госпитализирована Акулина: при первых схватках или за несколько дней до родов. Сколько времени бедный ребенок был предоставлен сам себе, парализованная свекровь — не в счет. Выписка лежала в хозяйственной сумке, но сейчас рыться в ней не пристало. Девочка во все глаза смотрела на свою маму, и сфальшивить в эту минуту мать не имела права.
— Не урони дочь, Федор, — шепнула она мужу и бросилась к крыльцу. Краем глаза Изместьев видел, что девочка скинула с плеч шалюшку и спрыгнула с крыльца.