Профессия: театральный критик
Шрифт:
Парадоксально, но очевидно, что искушенный театральный мастер-режиссер и его актеры-виртуозы проходят мимо всего того, без чего, кажется, невозможно истолкование великой трагедии Шекспира — мимо проблемы долга, например, и права на месть, мимо узловых конфликтов между персонажами и откликов каждого из них на "распавшуюся связь времен", мимо столь, казалось бы, небесполезного выяснения, кто же из героев, в конце концов, прав, а кто виноват. Поэтому в спектакле смещаются не только стилистические пласты, но и смысловые акценты, — то, что казалось самым важным (скажем, знаменитый монолог "Быть или не быть?"), дается скупо и нейтрально, то, что представлялось достаточно проходным и служебным (например, сцена "мышеловки"), оказывается едва ли не центральным. Шеро
Однако не будем торопиться с выводами.
Причудливая пестрая толпа шекспировских персонажей поселена режиссером в совершенно особом театральном пространстве и времени— бездонном, распахнутом, безграничном (постановка создавалась для Авиньонского фестиваля и шла под открытым ночным небом, при мерцании звезд и порывах южного ветра). Черный задник и наклонный к рампе пандус—вот и вся декорация Ришара Педуцци. Но, по видимости, простая игровая площадка, расчерченная, как шахматное поле, на клетки, оказывается едва ли не главным действующим лицом спектакля, основным —вместе со светом и музыкальным сопровождением — средством реализации замысла режиссера. Она дает образ "игры", правила которой не зависят от воли отдельных "фигур". Затем, когда обнаруживается, что все эти клетки — крышки люков, которые неожиданно разверзаются у самых ног действующих лиц, образуют лабиринты и пропасти,— "игра" эта приобретает угрожающий, если не гибельный характер. Когда же в действие приводится одновременно вся "машинерия", которой художник-изобретатель начинил свою конструкцию, начинает казаться, что мы присутствуем при полном и решительном конце света.
Но разве этот образ Страшного Суда, на который призваны герои спектакля, не готовился исподволь поразительным по выразительности освещением (художник по свету Даниэль Делануа), когда тот или иной персонаж или их группу буквально сжигал нестерпимо яркий луч, падающий всегда сверху, всегда прямо, как лезвие меча? Но разве звуковая партитура спектакля, разработанная самим Шеро, в которую вошли и вкрадчивые звуки струнных, и пугающий рокот ударных, и эта дивная, мечтательная и, как прощание с надеждой, горестная мелодия "мышеловки", а вместе с тем и какие-то странные, завораживающие всплески полуропота-полурыданий, не несла в себе тему роковой предопределенности трагической развязки, неотвратимой гибели едва ли не всех протагонистов пьесы Шекспира?
Стоит сказать и о массовых сценах, которым в постановке также придан особый поэтический смысл. Волна за волной накатывают они на сценические подмостки и с каждым разом становятся все более людными, стремительными при полной почти неразличимости отдельных лиц и нарастающей агрессивности общего для всех сценического существования. Именно в этих угрожающе-материальных и вместе с тем призрачно-фантомных сценах полнее всего реализуется принцип депсихо-логизации, на котором с неуклонной последовательностью строит свой спектакль Шеро, именно здесь особенно явственно обнаруживается туго сжатая пружина режиссерского замысла.
Шеро не хочет знать ни правых, ни виноватых — он просто не берется никого судить. Он отвергает рациональное понимание смысла шекспировского "Гамлета", которое искушает соблазном "последних ответов" и "всеобъемлющих концепций".
Тем не менее, как это ни странно, Шеро возвращает нас в культурное прошлое... французского интеллектуализма, к традициям экзистенциалистов. В отличие от своих предтеч, помещавших в "пограничные" кризисные ситуации отдельного человека, предъявлявших ему высокие требования и все-таки веривших в него, Шеро ограничивается одним лишь состраданием, но зато резко — до предела — расширяет круг своего внимания. Он ставит проблему судьбы человечества (и в этом отношении его спектакль мог бы называться вовсе не "Гамлет", а, скажем, "Датчане", или "Мир-тюрьма", или — если взять еще шире — "Быть или не быть?") в обесчеловеченной современной действительности, в достаточно безрадостной,
Вот он какой, этот "французский Гамлет", поразивший нас своей странностью. Неожиданно он напомнил пророческие слова Александра Блока, сказанные им на заре нашего столетия: "Мировой водоворот засасывает в свою воронку почти всего человека; от личности почти вовсе не остается следа, сама она, если остается еще существовать, становится неузнаваемой, обезображенной, искалеченной". Правда, продолжает поэт, "семя брошено", и рано или поздно человек сумеет "ухватиться... за колесо, которым движется история человечества..."
Но здесь, видимо, начинается совсем иная история, которую, быть может, — не будем терять надежды — когда-нибудь поведает нам другая постановка Патриса Шеро.
(Французский Гамлет // Театральная жизнь. 1990. №1).
ГЕРМАНИЯ
Драматический театр г. Хайльбронна
"Вишневый сад" А. П. Чехова
Апрель 1992 г.
"Вишневый сад", показанный в Москве театром из Хайльбронна, произвел впечатление сложное. При том, что работа наших гостей из ФРГ особенной усложненностью мотивов и художественных решений не отличалась. Напротив — создатели спектакля, как кажется, попытались отнестись к Чехову со всей возможной непосредственностью и простотой, освободиться от груза различных театральных традиций, связанных с истолкованием знаменитой чеховской пьесы, словом, начать работу над ней как бы "с нуля". Для этого, видимо, была нужна немалая смелость. Однако ведь и риск в таком случае неимоверно возрастает. Оправдался ли он?
При всей своей предельной бытовой конкретности, при пунктуальном соответствии чеховским ремаркам, спектакль, созданный режиссером Клаусом Вагнером и художником Томасом Пекне, отличается столь же очевидной театральной условностью. Это, однако, вовсе не тот случай, когда быт, углубляясь, "дорастет" до поэзии, когда правда и театральность в конце концов вступают в нерасторжимый синтез. Здесь осуществляется странный симбиоз того и другого: бытовые реалии становятся формальным "опознавательным знаком" прошлой жизни, а энергия и яркость театральных решений рассчитана на создание общей сценической атмосферы.
Несогласованность то и дело вступающих в противоречие быта и театральности обостряется в игре актеров. Ее отличают предельная достоверность в деталях и условная обобщенность в общем рисунке, обстоятельная конкретность внешнего облика и приблизительность психологической разработки. Необычайна та легкость, с которой актеры переходят от естественных интонаций к внешнему и ко многому необя-зывающему гротеску, что способствует превращению многих персонажей в своего рода театрально-бытовые маски. Даже Аня (Соня Байль), даже сама Раневская (Мадлен Лингард) не составляют здесь исключения: они представляют вполне понятный театральный дуэт— молодая, неопытная, вся устремленная в будущее девушка "вообще" и столь же обобщенно, двумя-тремя линиями данная дама, цветущая последним женским цветением, мысли которой где-то там, в Париже...
Менее всего можно в чем-либо упрекать актеров: они существуют в закономерностях того странного мира, который выстроен на сцене режиссером и художником. Буквалистское понимание "Вишневого сада" вывело работу наших гостей за пределы зрелой чеховской традиции в сценическом искусстве, а может быть, и вообще увело их спектакль на периферию современного театра, с Чехова, собственно говоря, и начавшегося. Вряд ли наши гости слышали о дочеховской драматургии, скажем, Шпажинского или Потехина, об оглушительном провале, например, чеховского спектакля Евтихия Карпова в Александринке. Но их постановка, как кажется, пришла к нам оттуда.