Прокля'тая Русская Литература
Шрифт:
Коллеги снова не возразили.
– Что там дальше? Чревоугодие? Тот же Страхов утверждал: "Федор Михайлович был чрезвычайно умерен. Я не помню во все двадцать лет случая, когда бы в нём заметен был малейший след действия выпитого вина. Скорее он обнаруживал маленькое пристрастие к сластям; но ел вообще очень умеренно". Вс. Соловьев вторит ему: "Он подходил к своему маленькому шкафчику, отворял его и вынимал различные сласти: жестянку с королевским черносливом, свежую пастилу, изюм, виноград. Он ставил все это на стол и усиленно приглашал хорошенько заняться этими вещами. Он был большой лакомка, я не уступал ему в этом. И во время дальнейшего разговора мы не забывали жестянку и корзиночки". Яновский свидетельствует, что Достоевский вообще был умерен: "В карты Федор Михайлович не только не играл, но не имел понятия ни об одной карточной игре и ненавидел карты. Вина и кутежа он был решительный враг, притом же, будучи от природы чрезвычайно мнительным, что у него было несомненным признаком известных страданий мозга и впоследствии обнаружилось чистою формой падучей болезни, и, состоя под страхом кондрашки, он всячески воздерживался
– О! Так у меня с Федором Михалычем, оказывается, одинаковые вкусы, - удивился Муромов, закусывая пастилой.
Ригер что-то прошептал на ухо Муромову, но Верейский не расслышал, что именно.
– А как насчет рулетки?
– иронично поинтересовался Голембиовский.
– Непродолжительная мания Достоевского подарила миру роман "Игрок" и русскую литературу отнюдь не обокрала и не опошлила, - отрезал Верейский и победоносно посмотрел на коллег.
– Зависть, - продолжил он, - это было, но в весьма оригинальной форме. Страхов рассказывает: "Только он вошёл, я уже по лицу его увидел, что он до крайности раздражен и в самом мрачном настроении духа. Он сейчас же и высказал причину этого раздражения.
– Скажите мне, скажите прямо - как вы думаете: завидую ли я Льву Толстому?
– проговорил он, поздоровавшись со мною и пристально глядя мне в глаза.
Я, конечно, очень бы удивился такому странному вопросу, спросил, разве его кто-нибудь обвиняет в зависти?
– Да, именно, обвиняют в зависти... И кто же? старые друзья, которые знают меня лет двадцать...
Он раздражительно заходил по комнате. Потом вдруг остановился, взял меня за руку и тихо заговорил, почти зашептал:
– И знаете ли, ведь я действительно завидую, но только не так, о, совсем не так, как они думают! Я завидую его обстоятельствам, и именно вот теперь... Мне тяжело так работать, как я работаю, тяжело спешить... Господи, и всю-то жизнь! Вот я недавно прочитывал своего "Идиота", совсем его позабыл, читал как чужое, как в первый раз... Там есть отличные главы... хорошие сцены... у, какие! Ну вот... помните... свидание Аглаи с князем, на скамейке? Но я увидел, как много недоделанного там, спешного... И всегда ведь так, вот и теперь: "Отечественные записки" торопят, поспевать надо... Вперед заберёшь - отрабатывай, и опять вперед... и так всегда! Я не говорю об этом никогда, не признаюсь, но это меня очень мучит. Ну, а он обеспечен, ему нечего о завтрашнем дне думать, он может отделывать каждую свою вещь, а это большая штука - когда вещь полежит уже готовая, а потом перечтёшь её и исправишь. Вот и завидую... завидую, голубчик!.."
Один раз он поддался греху уныния, - после смерти первой дочери. Это рассказ жены. "Под влиянием прощания с могилкой Сонечки Федор Михайлович был чрезвычайно растроган и потрясён, и тут, в первый раз в жизни я услышала его горькие жалобы на судьбу, всю жизнь его преследовавшую. Он сказал про свою печальную одинокую юность после смерти нежно им любимой матери, вспоминал насмешки товарищей по литературному поприщу, сначала признавших его талант, а затем жестоко его обидевших. Вспоминал про каторгу и о том, сколько он выстрадал за четыре года пребывания в ней. Говорил о своих мечтах найти в браке своем с Марьей Дмитриевной столь желанное семейное счастье, которое, увы, не осуществилось: детей от Марии Дмитриевны он не имел, а её "странный, мнительный и болезненно-фантастический характер" был причиною того, что он был с нею очень несчастлив. И вот теперь, когда это "великое и единственное человеческое счастье - иметь родное дитя" посетило его и он имел возможность сознать и оценить это счастье, злая судьба не пощадила его и отняла столь дорогое ему существо".
Далее - гордыня. Николай Страхов говорит, что Достоевский очень дорожил всяким успехом, всякою похвалою и очень огорчался нападками и бранью. Товарищ по училищу уверяет, что "Достоевский не был ни разночинцем, ни пролетарием. Он чувствовал себя дворянином даже и на каторге, и не с действительной нуждою он боролся, а с несоответствием своих средств, даже не с действительными потребностями, а нередко с психопатическими запросами его болезненной воли. Я жил в одном с ним лагере, в такой же полотняной палатке всего только в двадцати саженях расстояния, и обходился без своего чая, без сундука для книг. Стало быть, все это было не действительной потребностью, а делалось просто для того, чтобы не отстать от других ..." Всеволод Соловьев же цитирует откровенность Достоевского: "Ваша болезнь мне хорошо понятна, я сам страдал от нее не мало... Самолюбие, ужасное самолюбие - отсюда и конфузливость... Вы боитесь впечатления, производимого вами на незнакомого человека, вы разбираете ваши слова, движения, упрекаете себя в бестактности некоторых слов, воображаете себе то впечатление, которое произведено вами - и непременно ошибаетесь: впечатление произведено непременно другое; а все это потому, что вы себе представляете людей гораздо крупнее, чем они есть" Можно выслушать и Врангеля - "Никогда Федор Михайлович не проявлял ни малейшего заискивания, лести, желания проникнуть в общество и в то же время был в высшей степени сдержан и скромен, как бы не сознавая всех выдающихся своих достоинств..." Есть и свидетельство Александра Милюкова: "В последние годы мне случалось слышать, что Достоевского обвиняли в гордости и пренебрежительном обращении не только с людьми, мало ему известными, но даже и с теми, кого он давно и хорошо знал. Говорили, будто, проходя по улице, он умышленно не узнавал знакомых и даже, встречаясь с ними где-нибудь в доме, не отвечал на поклоны и иногда про человека, давно ему известного, спрашивал: кто это такой? Может быть, подобные случаи и действительно были, но это происходило не от надменности или самомнения, а только вследствие несчастной болезни и большею частью вскоре после припадков. Кто был свидетелем жестокости этих часто повторявшихся припадков и видел, какие следы оставляли они на несколько дней, тот поймет, отчего он не узнавал иногда людей..." Елена Штакеншнейдер, дочь известного петербургского архитектора, вообще придерживается особого мнения на этот счет: "Говорили и продолжают говорить, что он слишком много о себе думал. А я имела смелость утверждать, что он думал о себе слишком мало, что он не вполне знал себе цену, ценил себя не довольно высоко. Иначе он был бы высокомернее и спокойнее, менее бы раздражался и капризничал и более бы нравился. Высокомерие внушительно.. Между тем он много о себе не думал, иначе так виновато не заглядывал бы в глаза, наговорив дерзостей, и самые дерзости говорил бы иначе. Он был больной и капризный человек и дерзости свои говорил от болезни, а не от высокомерия. Если бы он был не великим писателем, а простым смертным, то был бы, вероятно, также капризен и несносен подчас, но этого бы не замечали, потому что и самого его не замечали бы. Иногда он был даже более чем капризен, он был зол и умел оборвать и уязвить, но быть высокомерным и выказывать высокомерие не умел.
Меня всегда поражало в нём, что он вовсе не знает своей цены, поражала его скромность. Отсюда и происходила его чрезвычайная обидчивость, лучше сказать, какое-то вечное ожидание, что его сейчас могут обидеть. И он часто и видел обиду там, где другой человек, действительно ставящий себя высоко, и предполагать бы её не мог. Дерзости, природной или благоприобретенной вследствие громких успехов и популярности, в нём тоже не было... И в сущности, всё это было пустяками; и все выходки его, про которые кричали, были сущими невинными пустяками. Их считали нахальными, потому что смотрели на него с каким-то подобострастием, не как на равного, не как на обыкновенного человека, а как на высшего и необыкновенного..." Но были в нём и человеческие слабости: он следил за своей наружностью и очень огорчался, например, тем, что его бородка была очень жидка, - усмехнулся Верейский.
– Он был антисемитом, - сообщил Голембиовский.
– Патриотом, - поправил Муромов.
– К тому же был ревнив, язвителен и зол, - поддакнул Ригер Голембиовскому, - чего стоит свидетельство Варвары Тимофеевой о "point d'honneur", "чувстве чести" Добролюбова. Достоевский зло цитирует его предсмертное стихотворение:
"Милый друг, я умираю
Оттого, что был я честен...
Но зато родному краю,
Верно, буду я известен...
Милый друг, я умираю,
Но спокоен я душою;
И тебя благословляю:
Шествуй тою же стезею...
"Как по-вашему: есть тут нечто высокое?
– иронично спрашивал Достоевский, - возвышенное чувство или идея какая-нибудь особенная, моральный подъем?" - И тут же за меня ответил с презрительной складкой на искривленных губах: "Не говоря уже о том, что это совсем не поэзия, - все это обыденно-пошло и совсем не умно. Сейчас происхождение-то вот и сказалось! Только попович ведь и мог отмочить себе такую "предсмертную эпитафию": "...Оттого, что был я честен..." Нашёл чем хвалиться! Как будто честность - какая-то особенная доблесть, а не прямая обязанность каждого мало-мальски порядочного человека! "Шествуй тою же стезею"... И что это за стезя такая?.. Что же это - взяток, что ли, не брать "благословляет" он "милого друга"? А если милый-то друг его - тоже из духовного звания, к примеру, - в сане хотя бы протодиакона или даже протоиерея, - тогда как же ему поступать? За требы, что ли, денег не брать?
– протянул он с неподражаемым юмором.
– Да и нельзя ему не брать при теперешнем положении духовенства. Жить нечем будет, если не брать. Вот и выходит, что все эти "благословения" - фальшь, пустая риторика, если не самохвальство..."
– Он не сказал, что здесь честность к тому же просто опошлена: представлена едва ли не смертельной болезнью. Точно от честности умирают, - зло, но тихо прошипел Верейский.
– Но это же язвительность, господа... Грех злорадства, - всколыхнулся Ригер.
Муромов с явной насмешкой покачал головой.
– "Кто бы говорил, Марк..." - и тут же продолжил, - я выскажусь о его светских достоинствах. Начну с того, что Федор Михайлович был хорошо образован. Это редкость для русской литературы, если вспомнить слова Вяземского. Петр Семенов-Тян-Шанский свидетельствует, что "Достоевский был не только начитанным, но и образованным человеком. В детские годы он имел прекрасную подготовку от своего научно образованного отца, московского военного медика. Ф. М. Достоевский знал французский и немецкий языки достаточно для того, чтобы понимать до точности все прочитанное на этих языках. Отец обучал его даже латинскому языку. Вообще воспитание Ф. М. велось правильно и систематично до поступления его в шестнадцатилетнем возрасте в высшее учебное заведение - Инженерное училище, в котором он также систематически изучал с полным успехом, кроме общеобразовательных предметов, высшую математику, физику, механику и технические предметы, относящиеся до инженерного искусства. Он окончил курс в 1843 году, двадцати двух лет от роду. Таким образом, это было хотя и специальное, но высшее и систематическое образование, которому широким дополнением служила его начитанность. Если принять в соображение, что он с детских лет читал и много раз перечитывал всех русских поэтов и беллетристов, а историю Карамзина знал почти наизусть, что, изучая с большим интересом французских и немецких писателей, он увлекался в особенности Шиллером, Гете, Виктором Гюго, Ламартином, Беранже, Жорж Сандом, перечитал много французских исторических сочинений, в том числе и историю французской революции Тьера, Минье и Луи Блана и "Cours de philosophies positive" Огюста Конта, что читал и социалистические сочинения Сен-Симона и Фурье, то нельзя было не признать Достоевского человеком образованным. Во всяком случае, он был образованнее многих русских литераторов своего времени, как, например, Некрасова, Панаева, Григоровича, Плещеева и даже самого Гоголя..."