Прокля'тая Русская Литература
Шрифт:
Эта встреча послужила последним толчком для создания в романе "Бесы" образа "великого писателя" Кармазинова - злой карикатуры на Тургенева. "Достоевский "аристофановски выводит меня в "Бесах", - писал Тургенев.
– Он позволил себе нечто худшее, чем пародию "Призраков", в тех же "Бесах" он представил меня под именем Кармазинова, тайно сочувствующим нечаевской партии...". Замечу к слову: Достоевский мог бы повторить слова Толстого о Тургеневе: "Я ненавижу его демократические ляжки..." Тургеневу же Достоевский казался слишком самонадеянным в его дерзком желании вырваться из власти господствовавших на Западе истин. Тургенева же прежде всего соблазняло внешнее устройство Европы. Но вот отзывы Достоевского о Тургеневе в записных тетрадях: "Человек, который рад проползти из Бадена в Карльсруе на карачках, чтоб только сделать своему литературному сопернику неприятность", "Человек, который сидит у себя и употребляет своё время, чтоб выдумывать, какие он скажет оскорбительные словечки, встретясь
– Достоевский всё же тенденциозен, Алешёнька...
– Не более чем все остальные, - отмахнулся Верейский, - к тому же есть и иные свидетельства. Елена Штакеншнейдер, дочь известного петербургского архитектора, вспоминала: "Был у нас мастер высокомерия - знаменитый писатель и европейская известность - Тургенев. Тот умел смотреть через плечо и самым молчанием способен был довести человека до желания провалиться сквозь землю. Помню один вечер у Полонского, когда у него был он и известный богач, железнодорожник; было ещё несколько молодых людей не из светской или золотой молодежи, а из развитых, которых Тургенев боялся и не любил и перед которыми все-таки расшаркивался. Чтобы показаться перед ними, он весь вечер изводил железнодорожника надменностью и брезгливостью, невзирая на то, что тот был гостем его друга и что поэтому Полонский весь вечер был как на иголках. А железнодорожник и пришел для Тургенева и, не понимая происходящей игры, вполне вежливо и искренне несколько раз обращался к Тургеневу с разговором. И каждый раз Тургенев взглядывал на него через плечо, отрывисто отвечал и отворачивался. Нам всем было неловко и тяжело, и все невольным образом выказывали к жертве выходок Тургенева больше внимания, чем бы то делали при других обстоятельствах. А потом узнали, что в Париже, где нет "развитых" молодых людей, Тургенев целые дни проводит у этого богача-железнодорожника..."
Вмешался Муромов, явно пытаясь успокоить разгорячившегося Верейского.
– Его барство - не идейно, но просто имманентно ему по происхождению и воспитанию, - заметив, что Верейский всколыхнулся, Александр Васильевич торопливо продолжил, - что до тенденциозности как таковой... Проблема Тургенева, как мне кажется, именно в том, что её не было, я говорю, разумеется, об истинной тенденциозности. Если тенденциозность художника - следствие его подлинных убеждений, то она не только не вредит достоинству произведения, но, наоборот, может придать ему стократ большую ценность. Если же идеей прикрывается убожество мысли и недостаток таланта, тогда получается нечто жалкое. Достоевскому "идеи" творить не мешали. В "Нови" же Тургенева все до одного герои призваны просто произносить авторские мысли. Просто Тургенев в молодости прошёл школу Гегеля, и от него узнал, как необходимо образованному человеку иметь полное и законченное, непременно законченное "мировоззрение", вот и пытался его иметь...
– Тургеневскими устами говорит вся европейская цивилизация, - кивнул Ригер, - и , кстати, Тургенев не только читал европейские книги, был своим человеком в кругу европейских писателей - Ренана, Флобера, Тэна, Мопассана, Доде. Но истолковывал всё по-своему. Ему говорили о железных дорогах, земледельческих машинах, школах, самоуправлении, а в его фантазии рисовались чудеса: всеобщее счастье, рай, безграничная свобода, крылья, - и чем несбыточнее были его сны, тем охотнее принимал он их за действительность. Тургенев из своего медвежьего угла отправился в Европу за живой и мертвой водой, за скатертью самобранкой, за ковром самолетом, за семимильными сапогами, полагая в своей наивности, что железные дороги и электричество - только начало этих чудес... Отсюда и его атеизм - даже не праздное безмыслие, а просто попугайство с Европы...
Голембиовский вздохнул.
– Эх, молодо-зелено... Как вы читаете? Тургенев в окончании "Рудина" делает приписку: "Лежнев долго ходил взад и вперед по комнате, остановился перед окном, подумал, промолвил вполголоса "бедняга" и, сев за стол, начал писать письмо к своей жене. А на дворе поднялся ветер и завыл зловещим завываньем, тяжело и злобно ударяясь в звенящие стекла. Наступила долгая осенняя ночь. Хорошо тому, кто в такие ночи сидит под кровом дома, у кого есть теплый уголок. И да поможет Господь всем бесприютным скитальцам!"
Зачем Тургенев, европейский человек, веровавший в науку, прогресс, цивилизацию, всё же вспомнил о Боге - понятии давно и безнадежно им осужденном - в конце романа, в котором никто серьезно о Боге ничего не говорит? И главное, ведь все знали, что Тургенев Бога не признавал. Почему бы совсем не промолчать или сказать, как Ницше, что бесприютным скитальцам никто никогда не поможет?
– Голембиовский поискал в кармане зажигалку и потянулся к сигаретам.
– Я думаю... нет, - он закурил, - я уверен, что пусть поздно, но он задался этим страшным вопросом: почему мировоззрение без Бога, как бы научно оно ни было, ничего не объясняет и ни с чем не примиряет?
– Голембиовский подлил себе коньяк и продолжил, - по ранней мысли Тургенева, в жизни можно и даже должно уметь не видеть и не думать, когда нужно. И опять-таки это не его наблюдение, а результат европейского опыта, который учит этому, как высшей истине, к тому же считает, что в жизни есть нужные и ненужные люди. А Тургенев в последние годы своей жизни, мучительно долго умирая от рака, должен был казаться себе таким ничтожным, жалким, ни на что не нужным и лишним...
– Борис Вениаминович снова пригубил коньяк и продолжил, - понемногу он становился всё равнодушней к ученым теориям и идеям, когда-то представлявшимся самым нужным в жизни. В его лице, измученном долгими страданиями все резче из-под европейского грима проступали русские черты. Он начинает чувствовать всю ненужность европейского образования. Но человек - консервативное существо и тот, кто много лет подряд был убежденным материалистом, трусливейшим существом и больше всего на свете боялся смерти, не согласится уверовать в бессмертие души, даже если бы ему доказали истину more geometrico. К тому же ещё самолюбие! Люди ужасно неохотно признаются в своих заблуждениях....
Коллеги слушали Голембиовского молча, а Верейский - ещё и со странной мыслью, что эти слова в чем-то могут быть созвучны настроению самого учителя.
– Тургенев не верил в страшный суд и в вечное осуждение почти до последнего года своей жизни. Только перед смертью - среди невыносимых физических мук - впервые в жизни у него явилось серьезное подозрение, что наука, признававшая право суда только за моралью, обманула его, и верование, до сих пор объяснявшееся путаницей неясных представлений, имеет под собой больше оснований, чем стройные системы, опирающиеся на бесчисленное множество добросовестно подобранных фактов...
– Голембиовский мрачно затянулся, - последние письма Тургенева проникнуты мистическим ужасом. Почва уплывала него из-под ног. Он делал нечеловеческие усилия, чтобы задержать её, но они ни к чему не приводили. Ещё недавно слова: "все проходит, только добрые дела остаются" - казались истинным талисманом, способным охранить человека от дьявольского наваждения. Теперь же - "польза, идеалы, добрые дела" - все эти слова оказались непригодны. Но "страшный суд" - разве какой-нибудь из современных образованных людей верит в такие сказки? Настоящий культурный человек даже и перед смертью продолжает думать о прогрессе, как Базаров заботился лишь о том, чтобы умереть как можно красивее и даже в последние минуты жизни не изменить своим убеждениям.
Но Тургенев не был в этом смысле ни "нигилистом", ни "настоящим европейцем": ему было страшно. Никто не мог помочь. Правда, кому и какое дело до того, что писатель не спит по ночам, что его тревожат мучительные думы о близкой смерти, что у него уходит почва из-под ног, что он теряет веру в идеалы? Писатель должен поучать, наставлять или, по крайней мере, развлекать читающую публику. А какой же он учитель, если сам не знает, что с ним происходит?
Свои "Стихотворения в прозе" Тургенев первоначально назвал "Senilia", "Бред". Прежние ясные суждения растеряны, как детские игрушки и юношеские тетрадки. Только иногда в письмах к знакомым встречаются ещё привычные слова, но только потому, что, он понимает: других слов эти люди не поймут. Уже с 1878 года, за пять лет до смерти, Тургенева начинают посещать страшные видения, которые он уже не в силах отогнать. Культурные задачи, вдохновляющие лучших людей, европейская мораль, примиряющая с ужасами смерти, - обо всем забыто. Открылась великая тайна жизни, и все прежние убеждения оказались лишними. Впервые за всю долгую свою жизнь, Тургенев позволяет себе отступить от своего европейского миросозерцания и вступить на тот путь, по которому шёл столь ненавистный ему Достоевский...
Полезен или вреден человек для общества, способствует ли он прогрессу или был "лишним" - Тургеневу теперь всё равно. Он не может не спросить себя: а что, если образованная Европа ошибается? Может быть, всё, что его "мировоззрение" отбрасывало как ненужный хлам, таит в себе самое значительное и важное, что только бывает в жизни? И даже "лишние люди", отбросы цивилизации, заслуживают не только сострадания? Что, если эти лишние люди, из которых никогда ничего не выходит, которые в этой жизни не умеют и не хотят сосредоточить силы на осуществление одной маленькой полезной задачи, вдруг окажутся правыми, самыми главными и нужными?...
Голембиовский умолк. Муромов и Верейский тоже долго молчали. Ригер спросил:
– И куда его?
Голембиовский махнул рукой. "Куда хотите..."
– Стало быть, "Imprimi potest" - проворчал Ригер, - ставя какую-то пометку-закорючку в свой блокнот.
...
– Слушай, - обратился Марк к Верейскому, когда они возвращались домой, - я вдруг подумал и в жар бросило... Не о Тургеневе, нет... я понимаю старика, Тургенев не та это величина, чтобы спорить, и знаешь, я перечел его романы, оказывается, он слеп не был и многое понимал. Я о другом. Мы говорили о дьяволе... но должен же Бог дать человеку выбор между добром и злом, и выбор этот, мне кажется, есть - в любую эпоху. Всегда лжецу и фигляру противостоит праведник, и даже при искаженном выборе - литературном - можно выбрать путь истинный. Но за тем же Достоевским шли десятки людей, а за белинскими - сотни тысяч. Почему?