Прокля'тая Русская Литература
Шрифт:
Тут стоит проанализировать и Суслову. Что могло привлечь её в немолодом, бедном и больном мужчине? Ничего. Привлекло, стало быть, только имя писателя. Не добившись развода, Суслова уезжает в Париж. Очевидно, что в её душе подлинной любви не было никогда, ибо там она влюбляется в молодого испанца Сальвадора, но тот, быстро наскучив ею, бросает её. И тут оскорбленной страсти нет предела, Суслова описывает свои чувства так, что человека слабонервного берёт оторопь: "Я опять начинала думать о Сальвадоре, припоминала оскорбление, и чувство негодованияподымалось во мне. Знаю, что пока существует этот дом, где я была оскорблена, эта улица, пока этот человек пользуется уважением, любовью, счастьем - я не могу быть покойна; внутреннеечувство говорит мне, что нельзя оставить это безнаказанно. Я была много раз оскорблена теми, кого любила, или теми, кто меня любил, и терпела... но после долгих размышлений я выработала убеждение, что нужно
Но продолжим. Сразу по приезде в Париж Достоевский узнает о романе Сусловой. Вот что она пишет: "Я не спала всю ночь и на другой день в 7 часу утра пошла к Достоевскому. Он спал. Когда я пришла, проснулся, отпер мне и опять лёг и закутался. Он смотрел на меня с удивлением и испугом. Я была довольно спокойна. После некоторых неважных расспросов, я ему начала рассказывать всю историю моей любви и потом вчерашнюю встречу, не утаивая ничего. Федор Михайлович сказал, что на это не нужно обращать внимания, что я, конечно, загрязнилась, но это случайность,что Сальвадору как молодому человеку нужна любовница, а я подвернулась, он и воспользовался; отчего не воспользоваться? Хорошенькая женщина и удовлетворяющая всем вкусам. Федор Михайлович был прав, я это совершенно понимала, но каково же было мне!
– Я боюсь только, чтоб ты не выдумала какой-нибудь глупости, - сказал он.
– Я его не хотела бы убить, - сказала я, - но мне бы хотелось его очень долго мучить.
– Полно, - сказал он, - не стоит, ничего не поймёт, губить себя из-за него глупо..."
В дурной откровенности Сусловой не откажешь, однако описанная сцена говорит о чём угодно, только не о пылкой любви Достоевского. Он не смеётся над Сусловой открыто, но его советы и слова выдают весьма сложное отношение, близкое к презрению. Я не исключаю и откровенное злорадство мужчины, который рад, что пренебрегли женщиной, пренебрегшей им самим.
Некоторое время, судя по строкам из сусловского дневника, он ещё ходит вокруг неё в надежде получить то же самое, что получил Сальвадор. Тут - новый узел проблем, это уже Митенька и Грушенька: "тут, брат, и презирает, да оторваться не может..." Всеволоду Соловьеву Достоевский говорит знаменательные слова: "Нет, кто любит, тот не рассуждает, - знаете ли, как любят!
– и голос его дрогнул, и он страстно зашептал, если вы любите чисто и любите в женщине чистоту её и вдруг убедитесь, что она потерянная женщина, что она развратна - вы полюбите в ней её разврат, эту гадость, вам омерзительную, будете любить... вот какая бывает любовь!.." Здесь видят признание в любви, но, если вдуматься, Достоевский говорит не о любви, а о готовности ради страсти смириться с "гадостью, ему омерзительною" - вот что пропускают.
Потом, после поездки по Италии, они разъезжаются. Достоевский ведёт себя порядочно и великодушно: вскоре овдовев, он всё равно делает предложение, считая, что честный человек в его случае обязан жениться. Но, как мне кажется, будучи дьявольски умным и зная Суслову, он сделал предложение таким образом, что согласиться она просто не могла. Вот запись в дневнике Сусловой: "Петербург, 2 ноября. Сегодня был Федор Михайлович, и мы все спорили и противоречили друг другу. Он уже давно предлагает мне руку и сердце и только сердит этим. Говоря о моём характере, он сказал: "если ты выйдешь замуж, то на третий же день возненавидишь и бросишь мужа". Потом прибавил: "Когда-нибудь я тебе скажу одну вещь". Я пристала, чтоб он сказал. "Ты не можешь мне простить, что раз отдалась и мстишь за это - это женская черта". Это меня очень взволновало"
Ригер закусил губу, глаза же Муромова странно блеснули. Голембиовский просто усмехнулся.
– Это может взволновать и филолога,- спокойно продолжил Верейский, - у которого тут же возникнет страшноватая, но очень четкая и немного инфернальная ассоциация: "Бесы", разговор Лизы и Ставрогина, "оставившего мгновенье за собой..." Но ведь Лиза "поняла как-то в эту ночь", что её вовсе не любят. Но в самом этом разговоре со стороны "пылкого жениха" слишком много желания взбесить невесту и получить отказ. В итоге, получив отказ Сусловой, Достоевский не впадает в скорбь, но в том же месяце увлекается Корвин-Круковской, потом - Сниткиной. Нельзя не увидеть в этой сусловской истории просто эпизод, и весьма раздутый.
Вспомним и свидетельство Страхова: "С чрезвычайной ясностью в нём обнаруживалось особенного рода раздвоение, состоящее в том, что человек предается очень живо известным мыслям и чувствам, но сохраняет в душе неподдающуюся и неколеблющуюся точку, с которой смотрит на самого себя, на свои мысли и чувства. Он сам иногда говорил об этом свойстве и называл его рефлексией..." Рефлектировать Федор Михайлович и вправду любил...
Елена же Штакеншнейдер, женщина умнейшая, дает психологически верный портрет Сусловой периода её близости с Достоевским: "Мама подошла к Сусловой в полной уверенности, что девушка с обстриженными волосами, в костюме, издали похожем на мужской, везде являющаяся одна, посещавшая университет, пишущая, одним словом эмансипированная, должна непременно быть не только умна, но и образованна. Она забыла, что желание учиться ещё не учёность, что сила воли, сбросившая предрассудки, вдруг ничего не даёт... Суслова, ещё недавно познакомившаяся с анализом, ещё не пришедшая в себя, ещё удивленная, открывшая в себе целый хаос, слишком занята этим хаосом, она наблюдает за ним, за собой, за другими наблюдать она не может, не умеет...".
Это же понимает и Достоевский. Во всяком случае, в письме, написанном им в апреле 1865 г. сестре Сусловой Надежде, он очень откровенно говорит беспощадную правду: "...Аполлинария - больная эгоистка. Эгоизм и самолюбие в ней колоссальны. Она требует от людей всего, всех совершенств, не прощает ни единого несовершенства, сама же избавляет себя от самых малейших обязанностей к людям. Она колет меня до сих пор тем, что я не достоин был любви её, жалуется и упрекает меня беспрерывно, сама же встречает меня в 63-м году в Париже фразой: "Ты немножко опоздал приехать", то есть она полюбила другого, тогда как две недели тому назад ещё горячо писала, что любит меня. Я люблю её ещё до сих пор, очень люблю, но я уже не хотел бы любить её. Она не стоит такой любви. Мне жаль её, потому что, предвижу, она вечно будет несчастна. Она нигде не найдет себе друга и счастья. Кто требует от другого всего, а сам избавляет себя от всех обязанностей, тот никогда не найдет счастья. Может быть, письмо мое к ней, на которое она жалуется, написано раздражительно. Но оно не грубо. Она в нём считает грубостью то, что я осмелился говорить ей наперекор, осмелился выказать, как мне больно. Она меня третировала всегда свысока. Она обиделась тем, что и я захотел, наконец, заговорить, пожаловаться, противоречить ей. Она не допускает равенства в отношениях наших. В отношениях со мной в ней вовсе нет человечности. Ведь она знает, что я люблю её до сих пор. Зачем же она меня мучает? Не люби, но и не мучай...".
Но опять же замечу, что в письме этом, несмотря на слова о любви, слишком много рассудительности и бесстрастия...Проще говоря, рефлексии... Господа, - жалобно прервался Верейский, - долго мне ещё себя насиловать? Тем более что право бросить камень в прелюбодея есть только у безгрешного, но безгрешные не швыряют камни в чужие головы....
– У вас все задатки следователя, Верейский, - похвалил Муромов.
– Надо на досуге прочитать этот дневник... Вы заинтересовали меня.
– Ладно, пошли дальше, - великодушно разрешил Голембиовский, - есть что еще сказать?
Верейский сразу приободрился и, несмотря на то, что вроде все сказал, торопливо продолжил:
– О нём можно говорить вечно. Кстати, сохранилось несколько его замечаний о своих романах. Суворин говорил: "Не раз мне случалось слышать от него, что он считает себя совершенным реалистом, что те преступления, самоубийства и всякие душевные извращения, которые составляют обыкновенную тему его романов, суть постоянное и обыкновенное явление в действительности и что мы только пропускаем их без внимания. В таком убеждении он смело пускался рисовать мрачные картины; никто так далеко не заходил в изображении всяких падений души человеческой. И он достигал своего, то есть успевал давать своим созданиям настолько реальности и объективности, что читатели поражались и увлекались. Так много правды, психологической верности и глубины было в его картинах, что они становились понятными даже для людей, которым сюжеты их были совершенно чужды. Часто мне приходило в голову, что если бы он сам ясно видел, как сильно окрашивает субъективность его картины, то это помешало бы ему писать; если бы он замечал недостаток своего творчества, он не мог бы творить. Таким образом, известная доля самообольщения тут была необходима, как почти у всякого писателя". А Варвара Тимофеева транслирует его мнение о грамматике: "У каждого автора свой собственный слог, и потому своя собственная грамматика... Мне нет никакого дела до чужих правил! Я ставлю запятую перед "что", где она мне нужна; а где я чувствую, что не надо перед "что" ставить запятую, там я не хочу, чтобы мне её ставили!..." Страхов говорил: "Что касается до поспешности и недоделанности своих произведений, то Федор Михайлович очень ясно видел эти недостатки и без всяких околичностей сознавался в них. Мало того; хоть ему и жаль было этих "недовершенных созданий", но он не только не каялся в своей поспешности, а считал её делом необходимым и полезным. Для него главное было подействовать на читателей, заявить свою мысль, произвести впечатление в известную сторону. Важно было не самое произведение, а минута и впечатление, хотя бы и неполное. В этом смысле он был вполне журналист и отступник теории чистого искусства".