Прометей, или Жизнь Бальзака
Шрифт:
С поразительной неосторожностью писатель, который так хорошо знал и мужчин, и женщин, и всякие неожиданности в любви, совершил безрассудный поступок: написал Листу, уезжавшему в Санкт-Петербург, где этот знаменитый виртуоз должен был дать концерт, рекомендательное письмо к своей возлюбленной.
"Дорогой Франц... если хотите оказать мне дружескую услугу, проведите вечер у той особы, которой передадите от моего имени эту записку. Сыграйте что-нибудь для маленького ангела, мадемуазель Анны Ганской, которую вы, конечно, очаруете..."
Вся Европа знала, какую власть над женскими сердцами давали Листу его гениальное дарование, его красота и рассказы о его победах. Госпожа Ганская, которая вела дневник, признается в нем, что визит прославленного музыканта взволновал ее. Она
– Я стал рассудительнее. Если мне вздумается похитить чью-нибудь жену, то я прихвачу с ней и мужа". Лист готов был сочетать свое московское приключение с петербургской интрижкой. Он принялся настойчиво ухаживать за Эвелиной, и она почувствовала, что не очень уверена в себе. В дневнике она писала:
"Лист среднего роста... У него прямой нос красивого рисунка, но лучше всего у него рот - в нежных его очертаниях есть что-то удивительно милое, я бы сказала даже - ангельское. Он натура необыкновенная, и мне интересно изучать его. В нем много возвышенного, но есть у него и черты, достойные сожаления, ведь человеческая душа - отражение природы во всем ее величии, но увы, и в ужасах ее. Ему доступны возвышенные порывы, но тут же его подстерегают пропасти, черные бездны... и впереди у него еще не одно крушение, в которое он вовлечет и других... В общении с Листом есть весьма опасная сторона. Он украшает то, что достойно осуждения, и, когда он ведет речи по сути своей ужасающие, безнравственные, люди невольно улыбаются и думают, что такой гениальный художник имеет право совершать безрассудства... и его извиняют, ему даже рукоплещут, любят его..."
Очень скоро эти жеманные любезности сменились настоящим любовным поединком. Ева старалась держать Листа на почтительном расстоянии, он упрекал ее в чопорности. Когда настало время уезжать из России, он пришел проститься. "Он взял мою руку, поцеловал ее и долго не выпускал. Я тихонько приняла руку, сказав ему: "Поверьте мне, Лист, лучше вам больше не приходить. Пусть это будет наша последняя встреча". Поведение весьма благоразумное, но Бальзак все же пришел в ужас и теперь уж, если и говорил своей любимой о Листе, то только как о "бедном Листе", которому госпожа д'Агу после десятилетней связи и рождения троих детей предпочла Эмиля де Жирардена. "Будь осторожна в письме к Листу, если будешь писать ему, ты и представить себе не можешь, как он упал во мнении общества..." Великий исследователь любви порою проявлял поразительную наивность.
Ничто так не привязывает, как ревность. Более чем когда-либо Бальзаку хотелось поехать в Санкт-Петербург, прежде всего для того, чтобы увидеться со своей Евой, которую он опять страстно желал, зная, что теперь она свободна и доступна для него; а кроме того, он собирался помочь ей выиграть судебный процесс. Бальзак знал, что он знаменит в России, считал себя хорошим адвокатом и вообразил, будто его ходатайство перед царем может иметь решающее значение. Эвелина Ганская совсем не желала, чтобы он хлопотал по ее делу. "Сидите себе спокойно, никуда не ездите и предоставьте все делать мне самой". Ганская, гораздо больше полька, чем русская, отнюдь не была в восторге от тирании императора и в тайном своем дневнике писала об "уклончивом взгляде раба".
В понедельник 16 мая 1843 года Бальзаку исполнилось сорок четыре года. Он писал Ганской:
"О пресвятой Оноре, ты, коему посвящена в Париже на редкость безобразная улица, охраняй меня как можно лучше в нынешнем году! Постарайся, чтобы не взорвался корабль!.. Сделай
Он крайне нуждался в опеке своего небесного покровителя. Чрезмерная работа убивала его. Ему приходилось ездить в Ланьи, жить там на бивуаке в типографии, спать на походной койке, потом, перед поездкой в Россию, срочно выполнять свои договора с издательствами и зарабатывать деньги на дорогу.
"Я пью теперь только по три чашки черного кофе в день, но колики в желудке все продолжаются, и жилы набухают, и цвет лица стал землистым! О, как же я хорошо отдохну, как буду ходить дурак дураком, ни о чем не думая, превращусь в петербургского кокни и ровно ничего не буду делать четыре блаженных месяца: июль, август, сентябрь и октябрь! Четыре месяца без газет, без книг, без корректурных оттисков - словом, никаких трудов, кроме тех, которые вы мне приберегли! Но я хотел бы пожить тихонько, поменьше видеть людей, быть где-нибудь возле вас, не ведать беспокойств и существовать, как устрица..."
В июне 1843 года он закончил третью часть "Утраченных иллюзий" "Страдания изобретателя". "Мне надо показать великолепный контраст между жизнью Давида Сешара в провинции с его женой Евой Шардон и существованием Люсьена, который в это время совершал, в Париже ошибку за ошибкой. Тут несчастья, постигшие добродетельных людей, противопоставлены несчастьям порока". Работа необыкновенно трудная. Бальзак надеялся заинтересовать читателя судебным поединком между Давидом Сешаром, изобретателем нового способа изготовления бумаги, и ретроградами братьями Куэнте, богатыми типографами. Писатель не был уверен, что ему это удалось. Красота чистых душ, воплощенная в двух провинциалах, бледнела перед картиною Парижа, нарисованной во второй части книги. Недаром Бальзак пятнадцать-шестнадцать раз выправлял корректурные оттиски третьей части романа "Давид Сешар", позднее названной "Ева и Давид", а в окончательном варианте получившей название "Страдания изобретателя".
Продолжение - "Торпиль" - было картиной ужасающей (фигура влюбленного Нусингена, обезумевшего от страсти обманутого старика), но ведь нужно было показать "подлинный Париж", и к тому же, как всегда у Бальзака, ужасное имело свои комические стороны (смешное ухаживание тучного банкира, который глотает возбуждающие средства и млеет перед Эстер) и черты возвышенные (внезапное пробуждение у старика Нусингена юношеских иллюзий). "Любовь тогда, как позабытое зернышко, пустила ростки, из которых солнце исторгает поздние великолепные цветы". Бальзак даже не мог теперь жаловаться на усталость: "Я превратился в машину для выделки фраз и как будто стал железным". Наборщики "в этом проклятом Ланьи" едва были живы после правок Бальзака, но автор держался твердо, и к июлю все было закончено. Однако две газеты, опубликовавшие фельетонами - одна "Давида Сешара", а другая "Торпиль", были на краю банкротства, и Бальзак рисковал не получить гонорара. "Жить своим пером - это чудовищный и просто безумный замысел", жаловался Чужестранке Бальзак. Наконец благодаря заботливому вмешательству стряпчего Гаво он добыл деньги на поездку. Пришлось идти в русское посольство просить визу. Его принял секретарь посольства Виктор Балабин. Вот что записано в "Дневнике Балабина":
"Пригласите сюда", - сказал я служителю. Тотчас передо мной предстал низенький, толстый, жирный человек, по лицу пекарь, грацией сапожник, шириной в плечах бочар, манерами приказчик, одет, как трактирщик. Не угодно ли! У него ни гроша, и поэтому он едет в Россию; он едет в Россию, значит, у него ни гроша..."
Сент-Бев, всегда несправедливый, когда речь шла о Бальзаке, писал Жюсту Оливье:
"Бальзак разорился, и больше чем разорился - он уехал в Санкт-Петербург, сообщив через газеты, что едет туда только для поправленья здоровья и решил ничего не писать о России. Гостеприимством этой страны столько раз злоупотребляли, что он, вероятно, рассчитывает с помощью такого обещания добиться благосклонного приема и маленьких милостей со стороны повелителя. Но разве кто-нибудь верит теперь обещаниям этого романиста?.."