Прометей, или Жизнь Бальзака
Шрифт:
Госпожу Ганскую обидел разговор между Модестой Миньон и ее отцом, в котором тот упрекает дочь за ее переписку с незнакомым человеком. "Как же твой ум и здравый смысл не подсказали тебе за недостатком стыдливости, что, поступая таким образом, ты бросаешься на шею мужчине? Неужели у моей Модесты, у моей единственной дочери, нет гордости, нет чувства достоинства?" Ева усмотрела в этих упреках критику ее собственного поведения. Бальзак защищался искусно: романист должен перевоплощаться во всех своих героев, понимать и чувства отца, и чувства дочери. Но это были просто ссоры влюбленных. Ганская сохранила чудесные воспоминания о
"Как сладостны, как быстролетны те минуты нашей жизни, когда волны радости затопляют нас, когда душа ширится и отражает чистую синеву неба, сияющего бессмертной молодостью! Но как долго тянулись годы, предшествовавшие этим мгновениям, и какими тяжкими становятся часы, следующие за ними, какой острой болью пронизывают они сердце!.. Кажется, приснился тебе дивный сон, а меж тем это была жизнь, чудесная, счастливая, полная жизнь, райское блаженство, ибо сердце, свободное от пошлой корысти, чувствовало, как его мягко убаюкивают где-то высоко, в самых чистых сферах эфира, и ему так хорошо, так спокойно, словно в невинные дни детства... Восторги, очарование, подлинное счастье, преклонение перед идеалом, радости чистые, радости наивные, внутренние голоса, волшебные воспоминания, как эхо пробуждающиеся в душе, взволнованные, трепетные звуки любимого голоса, утешьте меня в одиночестве и укрепите мою надежду..."
Она удостоила признать, что ее возлюбленный - один из самых великих людей всех времен. А он на обратном пути в Париж - через Берлин и Франкфурт - все вспоминал о санкт-петербургских вечерах. "В душах, на редкость нежных и страстных, царит культ воспоминаний, и воспоминание о милых сердцу чертах всегда со мной, оно живет во мне, оно просится на уста..." В разлуке какая-то вялость овладела его умом, "в сердце закралась тоска", стало "трудно жить". По приезде в Париж он почувствовал себя так плохо, что обратился за советом к доктору Наккару, и тот по обыкновению поставил диагноз, что у Бальзака воспаление мозга. А это, скорее, была "грусть о милых сердцу чертах", думал Бальзак.
"Я был как оглохший Бетховен, как ослепший Рафаэль, как Наполеон без солдат при Березине; я оказался отторженным от своей среды, от своей жизни, от сладостных привычек сердца и ума. Ни в Вене, ни в Женеве, ни в Невшателе не было этого постоянного излияния чувств, этого долгого обожания, часов задушевной беседы..."
Из своего безмятежного пребывания в России он вынес радостную уверенность, что вся его жизнь могла бы стать такой же приятной и полной очаровательных чувственных радостей. В газетах сообщалось, что готовятся преследования католиков на Украине. Хоть бы Эвелина поскорее подписала полюбовную сделку, закончила судебную тяжбу и приехала к нему!
Разумеется, в Париже продолжали болтать о том, как царь щедро заплатил Бальзаку за то, чтобы он ответил на книгу "этого чертова французского маркиза". В письме к Ганской от 7 ноября 1843 года мы читаем: "Прошел слух, чрезвычайно для меня лестный, что мое перо оказалось необходимым русскому императору и что я привез с собой богатые сокровища в качестве платы за эту услугу. Первому же человеку, который сказал мне это, я ответил, что, как видно, люди не знают ни вашего великого царя, ни меня". А немного позднее (31 января 1844 года) он пишет Ганской: "Говорят, что я отказался от огромной суммы, предложенной мне за то, чтобы я написал некое опровержение...
В Париже его ждала Луиза де Бреньоль, вышивая диванную подушку, предназначенную ему в подарок. На что она надеялась? Эта служанка-госпожа жила в добром согласии с "небесным семейством", переносила от одних его членов к другим взаимные упреки и обостряла и без того уже напряженные отношения. Больше, чем своим родным, Бальзак уделял внимания Анриетте Борель, так называемой Лиретте. Бывшая гувернантка Анны Ганской, протестантка, обратившаяся в католичество, хотела поступить в монастырь во Франции. Так как она уже перешагнула предельный возраст, для этого требовалось специальное разрешение архиепископа Парижского. Бальзак взял на себя необходимые хлопоты.
А как с Жарди? На Жарди еще не нашлось покупателя. Бальзаку снова улыбнулась мысль благоустроить дом и участок для своей любимой. Несмотря на коварную глину, Жарди имело свои достоинства. По железной дороге можно было за четверть часа доехать до Шоссе д'Антен. Когда-нибудь Жарди стало бы давать молоко, масло, фрукты. И вдобавок ко всему оно позволило бы Бальзаку говорить академикам: "Видите, у меня есть недвижимое имущество, я могу быть избранным". Ведь он опять стал делать визиты академикам и объяснял это Эвелине Ганской следующим образом:
"Я стараюсь только для того, чтобы знали, что я хочу быть избранным, это будет праздник, который я держу в запасе для моей Евы, для моего волчонка. Я нахожусь вне стен Академии, зато стою во главе литературы, которую туда не допускают, и, право, мне приятнее быть такого рода Цезарем, чем сороковым бессмертным. Да и добиваться подобной чести я не стану раньше 1845 года..."
Его друг, Шарль Нодье, умирал.
"Он мне сказал: "Ах, друг мой, вы просили меня отдать за вас свой голос, а я отдаю вам свое место. Смерть подбирается ко мне..."
Другие академики по-прежнему выставляли нелепые возражения, указывали на его долги, как будто богатство наделяло писателей талантом.
"И вот я обдумал, какое письмо послать каждому из четырех академиков, у которых я побывал. Заниматься прочими тридцатью шестью трупами глупо с моей стороны, мое дело закончить монумент, воздвигаемый мной, а не гоняться за голосами! Вчера я сказал Минье: "Я предпочитаю написать книгу, чем провалиться на выборах! Мое решение принято. Я не хочу попасть в Академию благодаря богатству. Мнение, которое царит в Академии на этот счет, я считаю оскорбительным, в особенности с тех пор, как его распространяют и среди публики. Когда я разбогатею - а я этого добьюсь сам по себе, - я ни за что не выставлю своей кандидатуры!"
Он написал четыре письма своим сторонникам: Виктору Гюго, Шарлю Нодье, Дюпати и Понжервилю; письма были исполнены гордости, чувства собственного достоинства. Он вычеркнул слово "Академия" из своей памяти на несколько месяцев. И тут же купил себе (заплатив очень дорого) старинный ларь, принадлежавший, по заверениям антиквара, Марии Медичи. Парижская жизнь пошла своим чередом. Но петербургские вечера были чудесной интерлюдией.
XXXIII. СИМФОНИЯ ЛЮБВИ
Если художник, на свою беду, полон