Проводник электричества
Шрифт:
— Ну, слышал? Что дальше? — Камлаев зевнул.
— А что ты слышал у него? Ты вот такое слышал? — Тот взял казавшийся пустым потрепанный портфель и снисходительным движением руки, по-царски милостиво двинул к Эдисону три желтых, сальных, замахрившихся листка из полустертой нотной истории болезни того, кого давно сожгли или спихнули в глинистую яму, и сами эти нотные листки в последнюю минуту кто-то выхватил из пламени, из прогорающих до черноты за истечением срока давности бумажных кип… когда, уже до предпоследнего предела истончившись, кружились в стеклянистом мареве большие пепельные бабочки.
Камлаев глянул на пузатые, как будто неуклюжей крестьянской рукой, с дебильным, ученическим усердием, каракули и тотчас же отвел от жалкого,
Вцепившись, впившись в нотный лист, он, Эдисон, упрашивал забрать его с собой: минор по-детски смирного, доверчивого хора ложится интонационной патиной на чистое золото терции; мажорное трезвучие у оркестра умножено стократно регистровыми дублями и разрастается в пространственно огромный монолит, уничтожающе тяжелый и спасительно прозрачный… — все это было ясно, как свои пять пальцев, но он, Камлаев, ничего не понимал.
Привыкший стягивать, сводить все сущие параметры звучания в единый фокус, вертикаль аккорда, он и помыслить, вообразить себе не мог иной системы координат для звука, кроме аккордовых столбов, сменяющих друг друга, как отлично сделанные вещи на полках грандиозного универмага… ну, так, порой блажилось, мерцало смутно что-то в этом роде, и интерес к многоголосым мессам фламандских колдунов был стойким, неуклонно жадным, но лишь в порядке составления и решения контрапунктических шарад… а тут заставили его, Камлаева, услышать поточное движение самостоятельных отдельных голосов, контрапунктически сплетавшихся, — над головой, внизу, повсюду, и сам ты был повсюду и нигде, переживая свою слитность, общность с любым из голосов и с непрестанно изменяющимся целым, которое то бедно, исчезающе, оневесомленно мерцало в неодолимой дали от тебя, то настывало жгучей толщей ослепительного льда, все личные неповторимости сплавляя в катастрофически мгновенном тождестве.
Вообразить себе, что все запели, неся свой звук, свой смысл, свою потерю, свое отчаяние, свое благодарение, хвалу, каждый — на собственной природной высоте, и сквозь обычную членораздельность вдруг кто-то начал петь законченными фразами в значении, в качестве отдельных, ничего не значащих логически фонем, и ходом вышнего пласта над головами потекла божественная речь и каждый стал лишь буквой в горней книге, и каждый, все и целиком — единым Словом. И превратившись в Слово, перейдя, никто не потерял лица и собственного голоса, чья бесподобность, видимо, нужна, угодна Вседержителю; вот было чудо — «я» никто не отнимал, и «я» питалось сытным смыслом посильного уподобления единственному образу.
Никакого Урусова не было — как не было Матфея, Марка, Луки и Иоанна в Святом Писании, как совершенно нет и быть не может лица и имени там, где от человека требуется лишь сверхпроводимость.
3
— Прилипло к пальцам, а могло и мимо, — и Брызгин изложил историю раскопок: Урусов, как известно, пропал в 38-м — приговорен к восьми годам трудлага, — через три года был помилован с запретом проживать в столицах на пять лет и не вернулся, растворился в великой пустоши страны. Нам всем известна его «Сталь», все остальное, что мы можем сейчас пощупать при желании, — конгломерат прискорбно, оскорбительно банальных здравиц в честь императора, Калинина и Красной армии… но по словам старухи Соболевской, многолетней соседки «пролетарского Веберна», был еще некий чемоданчик, черный, лакированный, обшитый желтой кожей по ребрам, и — разделение всех сочинений у Урусова на «чемоданные» и «хлебные», «халтурные», «пайковые».
Соболевская «помнила все»: будто вколачивающую гвозди ночную поступь забирающих, и как Урусов вышел из дому с каким-то «жалким узелком», и как остался там же, где и был, на средней полке этажерки, чемоданчик, и как пришли на следующее утро описать и заграбастать мебель, фарфор и бронзу композитора: все дорогое, редкое, добротное свозилось в специальный магазин, в котором офицеры безопасности приобретали вещи «стертых» и расстрелянных, и щегольской, фасонистый вот этот чемоданчик, конечно, сразу приглянулся кому-то из допущенных в чекистскую «комиссионку», если, конечно, вообще дошел до «розничной сети», а не украли по дороге.
Сестра Артема Стародубцева, живущая в Калуге, показала: брат ненадолго пережил своих подследственных и поднадзорных — таким, как Стародубцев, людям Тайного приказа, был уготовлен краткий, быстролетный век и разделение участи несмети пытанных, сгноенных и убитых, вот по какой-то людоедской справедливости Империи, которая не знает разницы меж «кирпичом» и «каменщиком»; перед арестом брат оставил у нее громоздкий чемодан, набитый награбленной покойницкой утварью. В годы бескормицы и продуктовых карточек все подстаканники из драгоценных сплавов ушли в обмен на сахар, постное масло и дрова — приемка по весу, — а «бумажки» остались.
Спустившись в пыльное подполье, весь трепеща от хищной радости, нетерпеливо смахивая с потного похолодевшего лица налипшую седую паутину, разбрасывая ящики из полусгнившей, покоробленной фанеры и отсыревших, плесневелых досок, Лев, наконец, добрался до сокровища: заветы с ятями, «Происхождение видов», баховский клавир, часть партитуры авторства Урусова, «Москва-2117» — такой осколок позвонка, который партия постановила резецировать из грандиозного коллективистского проекта «Четырежды Москва» с участием студентов Шостаковича, Урусова, Кириллова и Глебова… вторую драгоценность, «вообще третичного периода», он, Лева, выложил перед Камлаевым и прочими на стол — седой квадратик мраморной бумаги, официальный бланк придворной фортепианной фабрики «Оффенбахер и К».
Санкт-Петербург, 12 декабря 1911 г.
Господину И. А. Урусову
В г. — Здесь
Милостивый Государь.
Настоящим фабрика имеет честь подтвердить, что она ответствует за прочность металлической рамы купленного Вами у нея фортепиано за № 4985 в течение десяти лет и принимает на себя обязательство заменить лопнувшую раму новою в том только случае, если… А также за прочность всех поставленных материалов.
С совершенным почтением…
— Стоп, стоп, — сказал Камлаев, — я ничего не понимаю. Все это очень интересно и волнительно, но Stabat, вот Stabat откуда? Чья это мать скорбящая? Урусов тут при чем?
— При том, что почерк совершенно идентичен, — проткнул его Брызгин. — Что здесь, что в «Москве-2117». А что он над «Четырежды Москвой» работал — исторический факт.
Покойник ожил, жуть набежала сквозняком, оледенила, пробрала Камлаева, на дление кратчайшее он замер будто перед взглядом, иконописным, круглым, в упор вынимающим душу.