Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней
Шрифт:
В одном из своих архитектурных стихотворений, «Город будущего», Хлебников вступает в прямую интертекстуальную полемику с поэмой «Замкнутые»:
…Прямоугольники, чурбаны из стекла, Шары, углов, полей полет, Прозрачные курганы, где легла Толпа прозрачно чистых сот <…> Мы входим в город Солнцестана, Где только мера и длина, Где небо пролито из синего кувшина Из рук русалки темной площади И алошарая вершина Светла венком стеклянной проседи. [250]250
В. В. Хлебников, Собр.
Хлебников трансформирует брюсовское сравнение шарообразно-стеклянного города с мертвой головой (« …Стеклянным черепом, покрывшим шар земной, Грядущий Город-дом являлся предо мной»), подставляя на место темы «мертвое» значения «живое» & «старое» («…алошарая вершина Светла венком стеклянной проседи»). Отвергаемая Брюсовым измеряемость пространства, следующая из его конечности («Чудовищем размеренно громаднымГрядущий Город-дом являлся предо мной <…> размеченный по числам…»), принимается Хлебниковым и становится у него таким свойством изображаемого места, которое исключает все прочие («Мы входим в город <…> Где только мера и длина»).
2.2.3.Только что прослеженный интертекстуальный конфликт являет собой особую форму художественного творчества, которая предусматривает не создание еще одной, по сравнению с источником, картины мира, но всего лишь переоценку, ремодализацию той, что достается в наследство. Межсистемный интертекстуальный конфликт сближается в этом случае с внутрисистемным, продемонстрированным при сопоставлении рассказа Л. Андреева «Полет» со стихотворением Блока «Авиатор».
Так же как Хлебников принимает не принятое Брюсовым, Маяковский в поэме «Человек» сообщает характер естественного тому, что было предметом сатиры в статье Белого «Штемпелеванная калоша», где осмеивается стремление мыслить бесконечное, т. е. новое на каждом последующем шаге познания, в виде равного конечному, хорошо известному из домашнего обихода:
Бездна— необходимое условие комфорта для Петербургского литератора. Там <…> ставят над бездной самовар.
Ах, эта милая бездна! [251]
251
Андрей Белый, Арабески, 343.
По ходу интертекстуальной полемики со «Штемпелеванной калошей» поэма «Человек» превращает обытовление, обживание бесконечного («бездны») из нежелательного факта в закономерный, который случается, даже несмотря на отсутствие в бесконечном домашнего комфорта (явно вслед за Белым Маяковский ассоциирует уют с чаепитием):
«Ну, как вам, Владимир Владимирович, нравится бездна?» <…> «Прелестная бездна. Бездна — восторг!» Раздражало вначале: нет тебе ни угла ни одного, ни чаю, ни к чаю газет. Постепенно вживался небесам в уклад.В итоге бесконечность у Маяковского делается местом встречи со знакомыми по посюстороннему миру — пространством данного:
Выхожу с другими глазеть, не пришло ли новых. «А, и вы!» Радостно обнял. «Здравствуйте, Владимир Владимирович!» «Здравствуйте, Абрам Васильевич!» «Ну, как кончались?..» [252]2.2.4.В процитированных поэмах Бальмонта и Брюсова отсутствие нового связывается с ужасом-узостью [253] («…мир <…> делался угрюмей и тесней», «ужасное Ничто» (Бальмонт); «страшная мечта», «кошмарный сон», «жизнь замкнутых поколений» (Брюсов). Ужасное в качестве продукта фантазии, можем мы заключить, есть переживание бытия, отвечающего требованиям какого-то иного психотипа (в нашем случае — постсимволистского), нежели тот, к которому принадлежит фантазирующий субъект (у нас — символист). Это не-для-меня-бытие («das Unheimliche») не оставляет мыслящему таковое никакого места (откуда ассоциирование ужасного и тесного). Ужасен такой мир, который моделируется одним характером по правилам, подходящим для другого характера. Ужасно открыть в себе креативную мощь совсем Другого. Чтобы защититьсяот ужасного, нужно придать ему черты нечеловеческойили антигуманной(не достойной ни одного из человеческих характеров) действительности (которая принимает вид чудовищной, хаотичной, преступной, сверхъестественной, абиотической и т. п. или по меньшей мере, как у Бальмонта и Брюсова, мешающей личностям реализовать их права). Защищаясь от ужаса, вызываемого проведением логических операций, которые подавлены в нашем сознании (составляют в нем, по данному выше определению, область бессознательного), но которые могут доминировать в иных сознаниях, мы компрометируем эти логические ходы тем, что отнимаем у них всякоеценностное содержание.
252
В. Маяковский, Полн. собр. соч.,т. 1, 259–260.
253
Об индоевропейском происхождении смыслового комплекса «ужас-узость» см.: В. Н. Топоров, Поэтика Достоевского и архаичные схемы мифологического мышления («Преступление и наказание»). — В сб.: Проблемы поэтики и истории литературы.К 75-летию со дня рождения М. М. Бахтина, Саранск 1973, 100 и след.
Одна из форм защиты от инопсихического-во-мне, т. е. ужасного, состоит в том, чтобы коннотировать ужасное как доисторическое, прекультурное. Именно в этом и видел смысл ужасного Фрейд, когда он (в книге «Totem und Tabu» и в статье «Das Unheimliche») писал о том, что «das Unheimliche» являет собой для сознания всплывающий в нем реликтовый анимизм. Фрейд дефинировал ужасное, не возвысившись до метапсихотипичности, т. е. в том же духе, в каком его оценивает любой характер, стремясь утвердить себя и только себя [254] .
254
Ср. об ужасном в символизме: А. А. Хансен-Леве, Поэтика ужаса и теория «большого искусства» в русском символизме. — В: Сборник статей к 70-летию проф. Ю. М. Лотмана, Тарту 1992, 322 и след.
2.3.1.Мир, в котором возможно врастание иного и противоположного в данное, далеко не всегда бывал для символистов нежелательным. Но в тех случаях, когда он освещался более или менее положительно, когда он не превращался в нечеловеческий либо античеловеческий, ему вменялся модус сугубо мыслимого, ирреального, никогда не достижимого на практике мира (еще один способ защиты от инопсихического), как, например, в стихотворении Коневского «Припев», где лирический субъект мечтает о таком пространстве-времени, в котором не было бы трансцендентных областей:
И в реках струи живые стынут, И в реках же тает нежный лед. Кто те люди, что перстом нас двинут — И ускорен будет вечный ход? Тут — зима, а там — вся нега лета. Здесь иссякло все, там — сочный плод. Как собрать в одно все части света? Что свершить, чтоб не дробился год? Не хочу я дальше ждать зимою, Ждать с тоской, чтоб родилась весна, Летом жить лишь с той мольбой одною. Чтоб была и осень суждена. Не хочу, томлюся, и живу я, И живу я все ж, надеюсь век, И, вздыхая, жизни не порву я: Плачь, а втайне тешься, человек! [255]255
И. Коневской, Стихи и проза,Москва, кн-во «Скорпион» 1904, 61.
2.3.2.Вхождение будущего в настоящее и ускорение течения времени — события, ирреальные у Коневского, — осознаются в творчестве постсимволистов сплошь и рядом в качестве на деле переживаемых (ср., между прочим, у Ахматовой мотив наступления после первой осени весны вместо ожидаемых холодов: «И дивилися люди: проходят сентябрьские сроки, А куда провалились студеные, влажные дни?.. <…> Было солнце таким, как вошедший в столицу мятежник, И весенняя осень так жадно ласкалась к нему…» [256] ).
256
А. Ахматова, Стихотворения и поэмы, Ленинград 1977, 165.