Птенец
Шрифт:
Вторая версия — без идеалистической мишуры и блестков. Приземленнее, приемлемее, проще.
Государственный пансионат закрытого типа. Для космонавтов, скажем. Или спортсменов, будущих олимпийцев. Заведение проходит обкатку, его готовят к сдаче, и пока суд да дело, обслуживающий персонал набирается опыта... Правда, колючая проволока. (А впрочем, почему бы и нет?) И жилых домиков наберется от силы пятнадцать-двадцать, и каждый на одного, максимум двух, и возникает естественный вопрос — для тридцати гавриков, прыгунов в высоту или длину, не великовато ли подсобное хозяйство? Четыре кухни, котельная (высмотрел), конюшня, автомобильный парк на десять транспортных единиц, включая два автобуса, коровник, свинарник, птицеферма,
Ой, да ну их... Пускай себе... Какое мое поросячье дело?..
Интересно другое. Почему меня все время с кем-то путают? Если я на кого-то похож, то, стало быть... на себя уже нет? Обознатушки-перепрятушки?
К чему бы это?
А, впрочем, себя-то зачем обманывать. Если нет своего лица, то и будут путать — а как же иначе?
Примяв окурок, Ржагин дернул за кисточку свисавшего шнура.
Вошла миловидная горничная.
— Что вам угодно?
— Где я?
— Вопрос не ко мне.
— Я тут сам покумекал. И запутался к дьяволу.
— Проводить вас на ужин?
— Не надо, — подскочил Ржагин. — Умоляю.
— На веранде танцы. Вас там ждут.
— Явка обязательна?
— Желательна.
— Есть!
— Жду вас на крыльце.
Горничная бесшумно вышла.
Ржагин, неторопливо умывшись в ванной, оделся и засмотрелся на себя в зеркало. Что-то Даша с Ниной с ним сделали — розовенький, молоденький, свежий; с похмелья, а прямо купидончик. И легкость, мышечная радость. И мировоззрение переменилось — хотелось любить всех без разбору.
Был десятый час в начале. Солнце давно почило за строгими соснами, а вечер все не уступал ночному напору — стойкий и свежий, в белесых кудрях поздних сумерек, он оберегал слабеющим светом резную беседку с округлой сценой, и девушек-музыкантов, и примыкавшую к беседке ровную зеленую танцплощадку, перебродившую нетерпеливым ожиданием. Тонконогие липы судачили, поигрывая листвой. Повсюду легкомысленный смех, девушки в нарядных вечерних платьях, шампанское в фужерах, бодрые ритмы, и Ржагин, без смущения и раскачки включившийся в веселье, отпрыгав несколько угарных танцев, в восхищении нашептывал: балдеж, единственный кавалер на такую ораву красоток, меняй хоть по пять штук за танец — не обижаются. В короткие минуты, когда музыкантши отдыхали, Иван, торопливо затягиваясь сигаретой, рассказывал им про Москву и про студенческие шкоды, и они, обступив его, слушали, внимая и улыбаясь.
И снова пускались в пляс.
Ночь между тем одолела неуступчивый вечер. Луна, устроившись в гамаке, посматривала с галерки. Зажглись фонари. Снова в паузе обносили шампанским, и Ржагин, разгоряченный и гордый, снова талантливо привирал про столичную жизнь.
— Девки! На озеро, девки!
Озорной клич был разом подхвачен, и они, по-девчачьи повизгивая, резво помчались под уклон к озеру. На ходу сбрасывая платья, с шумом и брызгами прыгали в воду. Ни о каком стеснении не было и речи, и Ржагин с радостью тоже все с себя скинул и, с криком «Ура-а-а!» пролетев мелководье, бултыхнулcя с головой. Вода ласковая, искусственно подогретая. Чистым объятиям озера он всегда предпочитал любые другие. Всюду девичьи лица, бледные тонкие руки, свободно взрезающие податливую шелковистую мякоть воды, звонкие голоса, пересмешки в блестках лунного следа.
На берегу развели костер. Девушки, выкупавшись, сушили волосы. Теперь, остуженные, обходились без шума и криков, сделались ровнее, спокойнее. Никто не спешил одеваться. Несколько резвуний затеяли прыгать через огонь.
Ржагин плавал до насыщения, до усталой услады, и, когда вышел, горничная, которую звали Соня, накинула ему на плечи махровую простыню и попросила разрешение растереть его тело.
Обсохнув, девушки уходили в тень и, надев платья, возвращались.
У Сони, как и ожидал, оказались чудесные руки — она бережно переминала каждую его мышцу, священнодействуя, а он медлил, длил наслаждение, сомкнув веки; поблагодарив, оделся и направился к костру.
Девушки бесшумно расступились, образовав полукруг, и внимательная Соня молча подала Ивану гитару.
Нет, решительно все этой восхитительной ночью подчинялось какой-то могучей доброй воле, естественно и плавно перетекало одно в другое, как родниковый ручей по невысоким уступам. Улыбки, открытость и искренность, красивые юные лица — и куда-то делась, совсем исчезла, отлетев, боязнь показать изъян или недостаток. Никогда бы в иное время Иван не позволил себе играть и петь при таком скоплении, потому что вполне трезво оценивал свой дворовый стиль, но нынче ночью все было необычным и таинственно-новым, и девушки, ожидая, притихли, и он не мог отказать. И с первыми звуками, лишь тронув на пробу струны, он понял, что и петь сейчас станет за него кто-то другой, тот, незнакомый ему, новый молодой человек, которого вызвала здесь к жизни невидимая и всесильная добрая воля. Обыкновенно тонкий писклявый голос его вдруг приобрел бархатистый оттенок, сделался выразителен и глубок, он пел не напрягаясь, чуть расслабленно, с изысканной небрежностью перебирая струны, и чувствовал, насколько свободен, как легок, как все у него получается, и любимые барды и менестрели, песни которых он исполнял почти без пауз, девушек удивляли, трогали, восхищали, они красноречивым молчанием иль общим вздохом встречали серьезную строчку и смешливым звонким разноголосьем какую-нибудь неглупую шутку. В отсветах пламени лица их казались значительнее. По стволам сосен, подступившим совсем близко, егозили, дрожа, шустрые тени.
Иван пел, пока мог играть, пока не онемели пальцы.
Отложив гитару, почувствовал, что такой финал не годится. От него ждали чего-то еще. И тогда подхрипшим голосом он прочел на пробу несколько творений Спиридона Бундеева.
Как и предполагал, нормальные иронические стихи вызвали тихое снисходительное недоумение, тогда как лимерики или четверостишия и восьмистишия о взаимной или несчастной любви из цикла «Любовь ты моя несусветная» принимались бурно, на «ура».
«Когда, шагая по цеху, я примял тебя и вышел в раж — враз разлилась от поцелуя приятная по жилам лажь!»
Или:
«Замучила, город, твоя беговня. Снились деревня, природа — Без меня оскудели кругом зеленя и стада не давали приплода».
Девушки хохотали. И аплодировали.
Вот это было похоже на финал, и на стыке ночи и утра, довольные, подустав от веселья и смеха, не сговариваясь, дружно снялись и не спеша отправились по избушкам.
Прощались трогательно. Девушки, прежде чем уйти, по очереди благодарили, вслух завидуя Соне. Ржагин нежно притрагивался губами к их остывшим, чуть влажным от росы, щечкам. Теперь, при обряде расставания, он особенно ясно увидел, как они изнывают здесь, как, в сущности, одиноки и несчастны, как им безумно мало того, что они имеют, хотя имеют они, кажется, немало — благополучную сытую службу и нарядную жизнь в райском месте.
— Девочки очень довольны, — щебетала Соня, готовя ему постель. — Я не помню, чтобы у нас когда-нибудь было так весело, так хорошо.
— Только не приписывайте мне, Сонечка, лишних заслуг.
— И не думала. Я вам еще нужна?
— Благодарю вас, нет.
Соня просяще, жалобно взглянула на него.
— Что с вами? — не понял Ржагин.
— Извините. Очень хочется что-нибудь для вас сделать.
— Вы все сделали, Сонечка. Отдыхайте.
— Нет, — робко возразила она.