Птицы летают без компаса. В небе дорог много(Повести)
Шрифт:
Подключил колодочку, а успокоиться не могу. Досада в горле боком стала, не проглотить никак.
Полез на петлю Нестерова, Тут комэск меня и спрашивает:
— Осматриваться за вас кто будет?
«Забыл осмотреться — новая досада, а еще и та не проглочена. Да чего уж осматриваться, если без радио летел и не чухался… Какой из меня летчик?» Для проформы покрутил головой, как лошадь, которую намереваются ухватить за морду. Пошарил по небу глазами — пусто Кругом. С таким настроением не то чтобы узреть в белесом небе капелешный самолет — мать родную не сразу разглядишь.
— Крен, крен уберите…
Говорит командир уже
«Да, вижу, вижу крен! Уберу! Могу руки и ноги убрать. Не нужны они мне. Инвалидом стал», — злюсь я на себя, на подсказку командира и на весь белый свет. Сличаю линию горизонта с размахом крыльев, вывожу самолет из крена. «Ну как же это меня угораздило с этой связью? И чего ерзал? На иголках, что ли, сидел?» Идут и идут мысли, тяжелые, словно под конвоем, даже слышно, как кандалами гремят. В этот момент горизонт под хвост самолета ушел, я ослабил ручку, и машина моя зависла вверх животом. Управление стало вялым: штурвал от борта до борта ходит, будто все расцепилось разом. Штопор, значит! Только этого мне и не хватало! Тоже, уши развесил: связь, связь. Вот тебе и связь! Но штопора не вышло. Комэск зашуровал ручкой и педалями. Я только закачался в кабине, словно мне искусственное дыхание делали. Самолет клюнул носом, строптиво покачался и бултыхнулся вниз.
— Пилот называется! — пробурчало радио. — С меня хватит, домой пошли.
«Доконал и этого…»
Подвел я машину к земле, но сажать не пришлось. Командир сам посадил. Даже чуть-чуть «скозлил» — злость с умением не в ладах.
— Нет, мил человек, — сказал он, вылезая из кабины. — Я еще летать хочу, а вы штопорить норовите. На том свете не полетаешь, хоть на сто метров вместе с самолетом в землю сыграешь. Если самостоятельно в штопор сорветесь и к земле пойдете — вам не позавидуешь.
«Что же тут завидного?»
— Объема внимания у вас не хватает. Нет, нет… — поморщился он, — я летать хочу.
Комэск махнул рукой и пошел в кусты, которые находились на краю аэродрома…
Гляжу ему вслед и не могу сдвинуться с места, к аэродрому прирос. «Он, видите, летать хочет, а я не хочу будто. Я тоже хочу, но у меня пока не получается. Объема внимания не хватает? А у самого-то много этого внимания? Человека не видит». Конечно, мое внимание еще не расширилось до того, чтобы разом видеть все приборы. Я, наверное, гляжу на них, как на толпу девушек, — замечаю только ту, которая мне больше нравится.
Оставалась последняя инстанция — инспектор училища по технике пилотирования. Правда, надеяться на эту инстанцию — дело гиблое. Против меня уже три голоса. Но человека можно лишить всего, кроме надежды. Утопающий и за соломинку хватается.
В тот день я ждал прилета инспектора, ждал своего часа. Белесое небо было натянуто туго, высоко пестрели тонкие облачка, точно накрапы плесени. Солнце пекло беспощадно. Мозги мои совсем расплавились, безразлично стало: с кем лететь, куда лететь, зачем лететь? Можно на чертовой колеснице с самим Ильей пророком в тартарары. Ждал, маялся на старте. Обидно — хоть по траве катайся. И горем поделиться не с кем, у всех свои заботы. Подошел Потанин. Потоптался на месте. Хотел что-то сказать, но не сказал. Но меня и не надо утешать, сам знаю, что гусь свинье не товарищ. Лучше уж в собственном соку вариться.
А вот из-за абрикосовых садов
Самолет приземлился, подрулил к командному пункту, летчик вылез из кабины и размашистой походкой направился к руководителю полетов. Вскоре по лестнице спустилась целая делегация: инспектор, командир звена, комэск и сзади — инструктор.
Подхожу к ним. Руку бросаю под висок:
— Курсант Стрельников!
Инспектор глядит на меня, как на столб, который неожиданно возник на дороге: не сбить, не объехать.
— Здравствуйте, товарищ Стрельников, — говорит и выпрямленную ладонь тянет, будто пистолет в живот направляет.
— Здравия желаю!
— Как самочувствие? — спрашивает.
— Плохое, — отвечаю. Понимаю: жаловаться тут бесполезно — для порядка спрашивает.
— Чего так?
«Вот человек… Зачем прикидывается…»
— Что же вы, не знаете? Откуда оно возьмется, самочувствие? С неба, что ли, упадет? — говорю. Гляжу нахально: мне терять нечего.
— Летать хотите?
— Кто ж летать не хочет?
— Ничего, не у вас одного так было… Успокойтесь…
Улыбается. Улыбка мне показалась ехидной. И с виду — пижон: форма наглажена, сапоги начернены до блеска, духами «Белой сиренью» пропах. Тогда я к запаху керосина и бензина имел большее доверие. Они вроде бы душу очищали. А духи на аэродроме не к месту, людей расслабляют. Потом офицеры долго стояли, шутили, смеялись. Горя у них — ни в одном глазу. Может, даже надо мной смеялись. Втихую: летать, мол, захотел, дурень этакий.
«Пусть смеются. Мое дело маленькое. Пусть отчисляют. Подумаешь, и без самолетов не умру. Не все же летают, люди и по земле ходят, и ничего. Поступлю в институт, хотя бы в рыбный. Буду тюльку ловить. Теперь все одно куда: в рыбный, нефтяной, хлопчатобумажный… Что зря икру метать? Жизнь вон какая длинная. Она и не с таких пух-перо берет. Хватит, перегорел, перемучился, у меня тоже должно быть самолюбие. «Мы смело в бой пойдем…»
С детства в моей душе жило небо. Памятна была и другая картина: как высоко в гору вполз уж, а потом шлепнулся на землю и твердо оказал: «Рожденный ползать— летать не может». Ждал, что инспектор напомнит мне эту крылатую фразу. В авиации у некоторых товарищей она в большом почете: изрек и — баста, думать не надо. Что и говорить, были у нас тогда такие «буревестники».
— Садитесь в самолет! — приказал мне подполковник и сам опустился во вторую кабину, как в прогулочную байдарку.
Да, летчиками становятся сильные, одаренные люди. Но неужели мой ум всего лишь способен понимать эту истину? И ничего нормального не придумать в ответ? Соглашаюсь и лезу в кабину. Обречен ведь, а лезу. Лезу, как кролик к удаву. A-а, все равно, можно напоследок и с самим Змеем Горынычем на качелях покачаться. Иду, как к расстрелу приговоренный.
Перемахнул через борт, рухнул в чашку сиденья, подпоясался ремнями, пристегнул шнур шлемофона к бортовому радио. Запустил движок и почувствовал какое-то волнение, чего-то не хватало. А чего? Черт побери, наушники молчат. Говорят, одна беда не приходит. Беды идут коллективами, как шишки сыплются. Догадался: шнур у шлемофона оборван, видать, комэск тогда перестарался. Где тонко, там и рвется. Иголки из парашюта закололи, ужом я тут завертелся, заерзал, хотя и ремнями привязан. Вот казнь! И все равно — не все равно.