Пулковский меридиан
Шрифт:
В Смердях гулянка все-таки была, только скучная, без парней. Один белый солдат пристал было к девчонкам с гармонией, но они его забоялись, и он очень ругался. А в Куту за полтора километра — красные. И никакого фронта нет: кутовские барышни пришли на гулянку, даже не заметив, что «перешли из одной власти в другую». В Луге по стенкам уже висит закон: которая земля захвачена чужая, ту будут отбирать обратно. Который на ней хлеб посеян, тот пополам: половину мужику, половину барину. Худо! Мужики и головы повесили…
Перед самыми уже сумерками бабушка велела добежать до озерка прополоскать
Дождь перестал. Западный ветер ходко гнал невысокие тучи. Озеро, хоть и маленькое, выглядело свирепо — свинцовое, холодное, не то что летом.
Пральные [48] мостки были в крайнем углу, к самому кустарнику. Их заливало волной. Феня с удовольствием начала колотить тряпье тяжелым березовым пральником. Она недавно научилась этому искусству и орудовала с увлечением, до боли в спине, думая о чем-то своем.
48
«Пральник» — деревянная лопатка для «выбивания» прополосканного в воде холста. «Пральные мостки» сооружаются для прачек. «Прать» по-староруоски значило «стирать», отсюда и самое слово «прачка».
И вдруг она испуганно обернулась, услышав за собой в кустах тихий, тревожный голос.
— Матуш! — еле слышно, с трепетом, с подчеркнутой лаской в голосе сказал кто-то в кустах. — Матуш, девоньк! Ты не бойся. Не беги ты от меня, ради Христа!.. Не кричи ты… Я свой, я свой. Подь сюда, матуш!
Феня выпрямилась. Сквозь редкие желтые листья куста смотрело на нее бородатое солдатское лицо. Человек слегка присел на согнутые ноги, видимо, не хотел, чтобы его увидели другие. На нем была голубоватая нерусская шинель. Голову прикрывало маленькое кепи пирожком, так не идущее к широкому лицу и рыжеватой бороде, что не будь Феня испугана, она расхохоталась бы. «Белый!»
Странный человек высунул сквозь кусты одну руку. Согнутым в крючок пальцем он манил девочку к себе.
— Матуш! Не бойся, матуш! Свой я, свой!..
Фенечка была не из робких. Не выпуская из рук пральника, она сделала десяток шагов и остановилась перед кустом.
— Ну?
Солдат разобрал рукой ветки перед лицом. Видимо, он хоть и уговаривал ее быть смелее, очень боялся сам, что его увидят; до смерти боялся.
— Корповская? — жадно глядя на девчонку, сказал он. — Тутошня? — Феня кивнула.
— А чья же ты, девчонка? Не Сениных ли?
— Нет, Лепечевых… Бабина Фенина… Питерянка.
Солдат ахнул. Глаза его вспыхнули.
— Жива ль она? Жива Федосья-то? И дом цел? Все цело? — вскрикнул он, приложив большую руку к груди.
— Ну, а как же? — удивленно приподняла Феня свои очень черные брови. — Почему же это она не?.. — Вдруг она вздрогнула. Внезапно смутное подозрение ослепило ее. Она уже открыла рот, но солдат торопливо, сбиваясь, задыхаясь, заговорил сам.
— Дочушка, милая… Бежи ты к ней… Бежи шибком! Пускай сразу сюда идет. Ничуть пусть не боится… Скажи: мужик твой из плену пришел… С белыми пришел… Дядя Степка, мол! Дезертир
Он задохнулся… Фенечка хотела сказать что-нибудь, но вдруг повернулась и стремглав, еле удерживая на ногах огромные бабины полусапожки, пустилась на гору в Корпово.
Она стала перед бабкой, «как лист перед травой», удерживая бешено бьющееся сердце, не в силах произнести ни звука.
— Ну?.. Чего ты? Феньк!?
— Бабушка! Ба-бинька… — вдруг распуская губы, взревела девочка, — на озере… На озере, в кусту сидит… Дядя Степа твой… Пришел из плена… Беги скорее к пралищу!
Федосья Лепечева не вскрикнула. Она тихо выпрямилась и на миг закрыла глаза, не веря, не смея поверить… «Редели», сетка, полная золотой овсяной соломы [49] , соскользнув с плеча, упали на землю. Потом большими шагами, без единого слова, она пошла, как лунатик, назад за сарай к озеру. А от избы, виляя угодливо хвостом, явился Орешка.
49
«Ределями» крестьяне северо-западных губерний именовали особый сетчатый снаряд для переноски сена и соломы за плечами.
Фенечка взвизгнула. Она села на корточки перед Орешкой, обняла его, прижала к себе, смеясь, тормошила, тискала.
— Орешка! Глупый! Орешка! Ничего ты не понимаешь…
Второй месяц кончался, а о Женьке никаких сведений не было. В другое время, конечно, такое горе сломило бы и Григория Николаевича. Но теперь ему, как говорится, «помогло» общее несчастье.
Уже четырнадцатого или пятнадцатого числа по Питеру, как в мае, электрической искрой, от райкома к райкому, от завода к заводу, пробежала тревожная весть: «Враг идет! Враг близко! Вставайте! Наступил решительный час!»
Так же, как весной, и в районных и в заводских партийных комитетах зашумели непрерывные потоки людей; на дверях комсомольских организаций появились наспех набросанные карандашом надписи: «Комсоячейка закрыта. Все выбыли на фронт». Военные заводы, мобилизовав последние крохи топлива, заработали на полный ход. Все было, как тогда, кроме одного. Весной все казалось новостью, неожиданностью, непривычной и непосильной задачей. Казалось, что решать ее могут и должны специалисты, военные люди, крупные руководители.
Теперь все выглядело уже по-иному. Григорий Федченко совершенно ясно понимал и представлял себе теперь, что было сделано в мае и что надлежало повторить сейчас. Григорий Федченко помнил свою беседу в синем вагоне на Балтийском, помнил пришпиленный к стенке, расчерченный красными линиями на районы и секторы обороны, план Питера. Рабочие Обуховского завода и села Рыбацкого помнили низкий стремительный силуэт миноносца, в тумане на невской воде против Саратовской колонии… Дважды приходил сюда этот корабль, чтобы при необходимости ударить врагу во фланг: в горячие послеоктябрьские дни 1917 года, когда его вызвал сюда Ильич, и теперь, этим грозным летом…