Раб и солдат
Шрифт:
— Вот это место подойдет! — прекратил свои расспросы Фонтон, превращаясь в тренера по стрельбе.
У меня с ней не задалось. Отличная винтовка отказывалась меня слушать. На дистанции более ста шагов я начинал безбожно мазать. А нужно минимум сто пятьдесят. Ближе — открытая местность. Я начинал волноваться.
Не помогали ни сошки-треноги, ни стрельба из положения лежа. Фонтон был явно на голову меня выше, как стрелок. Что там на голову! На несколько голов, судя по тому, как раз за разом, объясняя мне мои ошибки, клал пули с небольшим разбросом вокруг условного центра нашей условной мишени.
— Давай ещё! — убеждал он меня.
— Нет времени, Феликс Петрович! Нужно спешить!
Я взял винтовку, сошки. Выковырял все, до одной, пули из мишени. Пошёл быстрым шагом в направлении Терапии. Фонтон поспешил за мной.
— Вы куда? — удивился я.
— С тобой пойду. Мало ли что…
— Шеф, может не надо?
Фонтон отмахнулся.
— Ты же понимаешь, что, если промахнёшься… — он говорил торопливо, в ритм нашей ходьбы.
— Понимаю, — отвечал я. — Значит, не промахнусь. Не имею права!
— С такой-то стрельбой?!
— Бог не выдаст, Феликс Петрович. И выхода другого нет. Я всё сделаю тщательно, как вы учили. Торопиться не буду.
— Может и так, — вздохнул Фонтон, — только не верю я в чудеса, Коста!
— Тогда помолитесь за меня!
Пришли на место. Изрядно запыхались. Я спокойно стал готовиться. Установил сошки. Поставил винтовку. Лёг. Успокаивал дыхание. Вытащил подзорную трубу.
Сад летней резиденции английского посольства жил своей обычной жизнью. Сновали слуги. Садовники занимались кустами, розарием и посыпанными мелким гравием дорожками. Помешанным на романтичном парке англичанам для отдохновения от тяжкого дипломатического труда требовались идеальные линии пологих газонов, руины, мостики, озерцо и прочие радости ландшафтного дизайна. Все, как завещали великие Уильям Кент и Чарльз Бриджмен[2].
— В чем, в чем, а в этом им почти нет равных! — сказал я, усмехнувшись.
Сказал спокойным голосом, чтобы привести в чувство Феликса Петровича. Он лежал рядом и от волнения дышал тяжело.
— В чём?
— В садовом искусстве!
— Нашёл время любоваться! — прошипел Фонтон.
— Для красивого всегда нужно находить время любоваться, — назидательно ответил я. — И в любой ситуации. Пусть на полсекунды, но бросить взгляд, оценить, порадоваться, что в этом жестоком мире все-таки есть вещи, ради которых стоит жить!
— Ты издеваешься? — у Фонтона отчетливо пульсировал висок. — Ты человека собираешься убить, а рассуждаешь про красоту?!
— Да. Собираюсь убить. И убью. И знаю, ради чего. Ради прекрасной Малики. Ради моей божественной жены Тамары. («Простите, Фёдор Михайлович! Но тут такая ситуация. Нужно! Очень нужно!»). Красота спасёт мир, Феликс Петрович! Только, чтобы она это сделала, надо и её спасать, и оберегать. И восхищаться ею. Разве не так?
Фонтон ничего не ответил. Резко присел, отвернувшись. Смотрел перед собой. Я ждал.
— Я, ведь, был на войне, Коста, — Феликс Петрович заговорил тихим голосом. — И смерти навидался. Подчас, ужасной. Непристойной. Недостойной людей высокой культуры. От тифа, от худой воды в Румелии умерло в десять раз больше, чем от пуль, картечи, бомб и ятаганов. Когда на нас нападали, я выбегал из палатки с саблей. Готов был сражаться. Но я не военный. Я дипломат. Мое призвание — не лить кровь, а все делать для того, чтобы войны не было или чтобы она закончилась.
— Я понимаю, Феликс Петрович… Вы на своём месте. И у вас хорошо получается.
— Я тоже так думал до вчерашнего разговора с тобой, — усмехнулся Фонтон.
— Мои слова не ставили под сомнение ваш профессионализм!
— Не сомневаюсь. Я не об этом.
— А о чём тогда?
— Ты поставил передо мной зеркало, в которое я боялся взглянуть, — выдохнул Фонтон. — Приходили мне в голову мысли о чистых руках в белых перчатках. Отгонял. Отговаривался. Находил оправдания. Мол, я делаю своё дело, а вояки — своё. Они, кстати, меня и моих коллег за это ругали. Будто мы им мешали…
В этот момент на дорожках парка появился прогуливающийся Сефер-бей, наряженный почему-то во вполне европейский костюм. В сопровождении Ахмета! Как обычно, увешанного своими албанскими кинжалами.
— Вот он! — прервал я душеизлияние Феликса Петровича, разглядывая через подзорную трубу знакомые черты надменного лица. — Черт!
— Что? — спросил Фонтон.
— Ахмет! — я опустил трубу, выругавшись. — Черт! Черт!
— Дай-ка! — Фонтон потянулся за трубой.
Я передал.
— Да. И так-то было нелегко…
— Ничего! — я вцепился в ружьё. — Дождусь момента, когда он чуть отлипнет.
Стал успокаивать дыхание.
— Так, а что вы увидели в этом зеркале? — спросил Фонтона.
— Подвинься! — вместо ответа, шеф толкнул меня по плечу.
— Феликс Петрович! — я охренел.
— Сейчас заткнись! — Фонтон уже сдвинул меня в сторону и уже перехватил ружьё.
Я подчинился. Смотрел на шефа. Он приник к ружью. Дышал ровно. Целился.
— В июле 28 года это случилось, — вдруг заговорил спокойным голосом. — Оказался я в Шумле. Государь в тот день приказал занять Зеленую Гору и там укрепиться. Два наших батальона двинулись. Ну, турки, как увидели, ринулись на нас кавалерией. Завязалось дело, но по всему более на вид страшное, нежели опасное для наших. Я с двумя прусскими офицерами отправился вниз по долине к передовым нашим постам. Оттуда наблюдали за битвой. И был там один турок, дели[3]. Настырный. Стрелял и стрелял. Но всё без толку. Только задирал нас свистом своих пуль. К вечеру все успокоилось. Турков мы отогнали. А этот настырный все гарцевал. И решил я наказать нахала! Слез с лошади. Взял у часового в цепи ружьё, прицелился и выстрелил! Смотрю, пуля пала у ног лошади, — тут Фонтон грустно усмехнулся. — Знаешь, что я подумал?
— Что?
— И слава Богу! Радовался, что понапрасну не убил человека![4]
Фонтон замолчал. Я же, хоть был весь внимание во время рассказа, но все время смотрел на резиденцию, на прогуливающегося Сефер-бея. Уже начинал дёргаться, боясь того, что Феликс Петрович с этими исповедями упустит момент. Не выдержал.
— Феликс Петрович! Стреляйте! Только, умоляю, ни в коем случае не зацепите Ахмета! — я сам не заметил, как в нарушении всяческой субординации принялся отдавать команды шефу.