Рассказы о Анне Ахматовой
Шрифт:
Однажды мы отправились в противоположную сторону, а именно к Жирмунскому, Был солнечный августовский день, но уже с бессильным теплом, с осенним недостатком тепла. У солдат, рывших вдоль улицы канаву для каких-то труб, был перекур, и многие повалились тут же на землю и спали. Она сказала: "Вот поэтому русская армия и непобедимая, что они могут так спать". Через несколько шагов у нее с ноги стал сползать чулок, я сделал вид, что не замечаю, она попросила меня пройти немного вперед и там подождать. Вскоре догнала, но чулок опять пополз вниз, и сцена повторилась. И еще раза два. Вышедшая на звонок домработница Жирмунского сказала: "Они спят". Получалось, что спали все, кроме нас, мы повернули назад, настроение у Ахматовой было окончательно испорчено. Однако Жирмунский, заспанный, явился через полчаса с извинениями, а через неделю Ахматова, заговорив о чем-то, вскользь заметила: "В тот день, помните, когда с меня спадали одежды..."
Из соседей по участку - с Гитовичами она дружила, с другим писателем и его женой
Недалеко от ее домика стояла дача критика, который в конце 40-х годов сделал карьеру на травле Ахматовой. Проходя мимо этой двухэтажной виллы, она приговаривала: "На моих костях построена". Однажды мы медленно шли по дороге на озеро, когда появился шагавший нам навстречу хозяин дачи со своей молоденькой дочерью. Сняв берет, он почтительно поздоровался с Ахматовой. Она не ответила, потому, может быть, что действительно не заметила или могла не заметить. Тогда он обогнал нас лесом, зашел вперед и еще раз так же ее приветствовал. Она поклонилась. Через несколько минут я спросил, зачем она это сделала, если узнала его. Она ответила: "Когда вам будет семьдесят пять и такое же дырявое, как у меня, сердце, вы поймете, что легче поздороваться, чем не поздороваться". Про двух знаменитых ленинградских писательниц говорила: "Пишут большие романы и строят большие дачи".
B другой раз мы сидели на скамейке, с залива дул ветерок, сосны покачивались и шумели. Она сказала: "Разговаривают без устали". Помолчав, прибавила: "Член Союза писателей Дудин написал: сосен медный звон. Ну - разговаривают, шепчутся, спорят, стонут - что угодно. Но откуда медный звон? Где он его услышал?" - "А полет фантазии!
– стал я, насмешничая, защищать.
– Или издержки вдохновения! Или оригинальное виденье! Он же все-таки поэт".
– "Да, - произнесла она скучным голосом.
– Поэт. Бильярд". Возможно, стрелы были направлены против куда более значительной фигуры, чем ленинградский советский лирик, а именно против Николая Клюева ("Русь моя - жена моя", - это он Блока научил", - говорила Ахматова), на книжку стихов которого "Сосен перезвон" писал рецензию Гумилев... Вообще же к деревьям относилась с нежностью старшей сестры и с почтительностью младшей и, по ходу разговора о пантеизме, в ответ на мою реплику сказала - не продекламировала как стихи, а выставила как довод, так что я стихи не сразу и услышал, - начало гумилевского стихотворения из "Костра"; "Я знаю, что деревьям, а не нам, дано величье совершенной жизни", И через мгновение, уже как стихи, уже для своего удовольствия, прочла напевно:
Есть Моисеи посреди дубов,
Марии между пальм "
Заметив на руке комара, она не била его, а сдувала. Высказывалась против кровожадного старичка-паучка из "Мухи-цокотухи", который "муху в уголок поволок", приговаривала: "Вовсе это детям необязательно знать". Огромного дачного кота Глюка, который с грохотом прыгал с сосновой ветки на крышу дома, называла "полтора кота" и однажды сказала про Бродского: "Вам не кажется, что Иосиф - типичные полтора кота?" Когда мужа Пуниной укусила оса и он с возмущением и многословно обрушился на соседского мальчика, интересовавшегося насекомыми, за то, что тот "свил осам гнездо в жилом доме", она невозмутимо возразила: "Им никто ничего не вил, они сами вьют, где хотят".
Окно ее комнаты выходило в сосновую рощицу, летом наполненную "зеленым воздухом", который она охотно и с некоторой гордостью за природу показывала гостям. Раза два в неделю перед домом устраивался костер, из сухих веток, шишек, опавших иголок. Она эти часы - гудящее пламя, тлеющие красные угли - очень любила. Но предупреждала, если устроитель был неопытный: "Мой костер - одно из коварнейших на свете существ", - и следила, чтобы на ночь его тщательно засыпали землей: дескать, однажды она проснулась среди ночи оттого, что пламя полыхало выше сосен: "А вечером притворялся смирным. Вы его не знаете". Она любила лето и зиму - за устойчивость, определенность, а весну и осень недолюбливала - за непостоянство, "переходность", хотя московская весна - жаркая, грязная, стремительно обрушивающаяся на город - всегда была ей очень по душе.
Ей нравилось собирать грибы, вокруг дома и по дороге на озеро, и чистить их, Пришел неожиданный посетитель, Сарра Иосифовна доложила, она раздраженно и громко сказала: "Передайте, что я чищу грибы", Через пять минут молодой человек постучал, просунул голову в дверь и представился как знаток и поклонник стихов и личности Волошина. Она ответила резким тоном: "Вы видите, я чищу грибы!" Похоже, что причиной гнева больше был Волошин, чем бесцеремонный его почитатель. "Я последняя херсонидка", - часто со значением говорила она, настойчиво повторяя эту фразу еще и для того, чтобы не путали ее Крым с коктебельским, волошинским. Волошина она не любила как человека, не прощала ему историю с Черубиной де Габриак, ни во что ставила как поэта, считала дутой фигурой, которой невероятно повезло в мемуарной литературе: "Сначала Цветаева пишет о нем в качестве влюбленной в него женщины, потом Эренбург, реабилитируя все имена подряд, подает его только со знаком плюс". И все " коктебельское заведение", все его приемы и жесты считала недостойными.
Стоявший в ее комнате у окна ломберный столик служил и письменным столом, и обеденным - "Застольная песенка" описывает именно это двойное его употребление: "Под узорной скатертью не видать стола", а дальше о стихах, то есть о том, что творилось на нем как на письменном. Из гостиной комната вдруг превращалась в столовую. Когда приближалось время обеда, на столик набрасывалась скатерка, расставлялись приборы. Ахматова могла сказать таким тоном, как если бы ей только что пришло в голову: "Может быть, l'eau-de-vie? Ну, и чего-нибудь еще", - и доставала из старого портмоне десятку. Я, или кто-то из молодых гостей, ехал на велосипеде в магазинчик около станции. L'eau-dc-vie не обязательно должна была быть водкой, одобрялся и коньяк, а "что-нибудь еще" означало ветчину, шпроты или другие консервы, иногда специально оговариваемые "бычки в томате", тогда самые дешевые, штабелями стоявшие на полках. Приятель, увидев, что я их покупаю, и узнав, для кого, заметил понимающе: "Наверно, напоминает ей одесское детство", Фирменным блюдом Сарры Иосифовны была вареная чечевица, к которой Ахматова приступала с присказкой - словами Исава из Книги Бытия: "Дай мне поесть красного, красного этого", - а кончала похвалой: "Можно отдать первородство". Водку она пила, как вино, маленькими глотками, и если к ней кто-нибудь в это мгновение обращался, отнимала рюмку ото рта, отвечала и потом так же медленно допивала.
В ее комнате против деревянной полки с самыми разными книгами, от подаренной, только что вышедшей, которую она, как правило, спешила кому-то передарить, до французского томика Парни или латинского Горация, стоял старый ламповый радиоприемник "Рекорд", с двумя диапазонами: средних и длинных волн. Она говорила, что у него внешность, предполагающая на стене над ним обязательный портрет товарища Сталина: в журналах 40-х годов печатались фотографии уютных комнат, с улыбающимся семейством, с изобилием на столе, с фикусом, со Сталиным в красном углу, а под ним - "Рекорд". Однажды среди бела дня мы поймали по нему передачу радио "Свобода": диктор, безо всяких помех, читал нечто зубодробительное из книги Абрама Терца "Город Любимов", Уже были арестованы Терц-Синявский и Аржак-Даниэль, уже Ахматова показала мне фамилию Синявского под каким-то круглым номером в составленном ею за месяц до того списке ста людей, которым она собиралась дарить выходивший в свет "Бег времени", Когда передача кончилась, она сказала: "Я не люблю такого гарцевания на костях. Но что касается воровства, так нас на юридических курсах учили, что воровство в России объясняется пониженным чувством частной собственности как следствием первобытнообщинного строя славян. А что пьянство, так не нужно юридических курсов, просто поглядеть в окно".
У изголовья топчана на низеньком столе стоял электрический проигрыватель: либо я брал его в местном пункте проката, либо кто-то привозил из города. Она слушала музыку часто и подолгу, и разную, но получалось, что на какой-то отрезок времени какая-то пьеса или пьесы вызывали ее особый интерес. Летом 1963 года это были сонаты Бетховена, осенью - Вивальди; летом 1964 года - Восьмой квартет Шостаковича; весной 1965-го - "Стабат матер" Перголези, а летом и осенью - "Коронование Поппеи" Монтеверди и особенно часто "Дидона и Эней" Перселла, английская запись со Шварцкопф. Она любила слушать "Багателли" Бетховена, много Шопена (в исполнении Софроницкого), "Времена года" и другие концерты Вивальди и еще Баха, Моцарта, Гайдна, Генделя. "Адажио" Вивальди, как известно, попало в "Полночные стихи": "Мы с тобой в Адажио Вивальди встретимся опять". Маленькая пластинка так и называлась "Вивальди. Адажио", без ссылок на конкретное сочинение композитора.
Пьеса была скрипичная, отсюда:
Но смычок не спросит, как вошел ты
В мой полночный дом.
Французский переводчик перевел эти строчки как-то так: "Пес не залает, когда ты войдешь", - решив, что Смычок - кличка собаки.
В один из дней она попросила для разнообразия найти какую-нибудь музыку по приемнику. Я стал передвигать стрелку по шкале и заметил вслух, что полно легкой. Ахматова отозвалась: "Кому она нужна".
– "А вот какая-то опера".
– "Оперы - не всегда плохо".
– "Когда, например, не плохо?" - "Когда "Хованщина". Или "Град Китеж"". Вдруг послышалось из "Пиковой дамы": "Я подвиг силы беспримерной готов сейчас для вас свершить". "Ну и ну, что ж это значит?
– сказала она, как если бы услышала в первый раз.
– Впрочем, "Пиковая" - всегда хорошо. "Онегин" - вот ужас".