Разгон
Шрифт:
– О сигналах.
– Сигналы? У вас есть какие-то сигналы?
– повернулся Кучмиенко к Совинскому.
– В данном случае это не имеет значения, - ответил Иван.
– То есть как? Не понял.
Юрий довольно потер руки.
– Иван хочет сказать, что он не уполномочен. Компетентные органы проверят.
– Проверят?
– возмущенно воскликнул Кучмиенко.
– Что проверят? Я протестую против вымыслов.
– И, протестуя, предлагаешь или, предлагая, протестуешь?
– спросил ехидно Юрий.
Кучмиенко никак не мог постичь, что над ним просто насмехаются. Он привык воспринимать все слишком серьезно, с некоторым превосходством и снисходительностью относился к людям и не умел улавливать ту опасную грань, когда
– То есть как?
– допытывался он.
– Ты отдаешь предпочтение обобщениям без подробностей или ограничиваешься подробностями, не предаваясь обобщениям?
– допытывался у него Юрий.
Анастасия не выдержала, засмеялась, за нею Совинский и Людмила. Ее спас звонок, она побежала открывать и вернулась снова с соседом.
– Третье пришествие Иисуса Христа!
– провозгласил сосед.
– Садись, "замечательный", - предложил гостю Юрий.
– Выпивай стоя, не глядя и до дна, и жми на свои танцы-шманцы, выполняй план по охвату трудящихся художественной самодеятельностью. Ну, чего же затормозил?
Но сосед увидел Кучмиенко и попятился к двери. Парень был от природы нахальный, но не до такой степени, чтобы лезть за стол, где сидит сам Кучмиенко, заместитель всемогущего Карналя, шеф всей их самодеятельности и вообще всего на свете.
Юрий выскочил из-за стола.
– Давай, давай, - приговаривал он, - пока ты дотанцуешься до заслуженного артиста республики, мы присвоим тебе звание заслуженного глотателя. Или ты испугался строгого заместителя директора? Не бойся, это мой законный батюшка, и он исповедует только режим наибольшего благоприятствования, как американский конгресс...
Кучмиенко наблюдал за этой сценой с нескрываемым удовлетворением.
– Когда-то и я вот так, - нагнулся он к Анастасии.
– Молодость, дерзость, излишества. Кроме того, предчувствие счастья - всегда больше, чем само счастье. Живешь, бывало, тем, что в один прекрасный день тебя вызовут и повысят. Что может быть прекраснее?
Юрий, как ни был, казалось, озабочен угощением своего соседа, все же прислушивался к каждому слову отца и мигом бросился на выручку Анастасии, которая, собственно, и не знала, что ей отвечать.
– Ага, прекрасный день!
– крикнул он через стол отцу.
– А когда в один прекрасный день к тебе явится твой бывший друг и сообщит, что у тебя есть шанс попасть в число так называемых некоторых? Кому охота быть некоторым? Тогда уж лучше записаться в общую и спокойную категорию, которая определяется словами: "И многие, многие другие".
– Ты там не удержишься, - заметил Совинский.
– Не такой у тебя характер.
– Слыхали?
– с притворным испугом вздохнул Юрий.
– Что-то я не пойму, - пожаловался Кучмиенко еще как бы шутя, но уже и не без тревоги в голосе, он-то знал способности своего сына и мог ждать от него чего угодно.
– У Юрия проявились некоторые признаки тренированной неспособности, пояснил Совинский.
– Тренированной неспособности? Это что?
– Привычка выполнять однообразную работу и утрата способности решать уникальные, проблемные ситуации.
– Совинскому понравилась его роль, он играл ее со все большим удовольствием.
– Иначе это называется технологическим кретинизмом.
– Могу для наглядности привести пример, - вмешался Юрий.
– У хирургов. Операция прошла блестяще. К сожалению, пациент умер. Так же и у нас: наше объединение самое передовое. К сожалению...
– Что "к сожалению"?
– рассердился наконец Кучмиенко.
– Какие могут быть "к сожалению"? Мы на переднем крае прогресса... Я со всей решительностью... Конечно, есть недоделки, не все ладно с руководством. Например, общественность небезосновательно интересуется, правда ли, что академик Карналь сказал, что все внимание и энергию нужно сосредоточивать лишь на тех машинах, какие могут иметь перспективу получения Государственной премии. И правда ли, что наше объединение выпускает некоторые машины, которые на практике применять невыгодно. И правда ли, что академик всех подчиненных называет рабами: мол, я дал идею, а вы воплощайте!
– "Рабы - не мы!" - засмеялся Юрий.
Но Людмила, до сих пор молчавшая, вцепилась в Кучмиенко:
– Погодите. Я ничего не понимаю. Это что?
– Сигналы, - беззаботно пожал плечами Кучмиенко.
– И конечно, анонимные, - подсказал Юрий.
– Мы не можем пренебрегать никакими сигналами трудящихся, - важно пояснил Кучмиенко.
– Но ведь, - Людмила побледнела, у нее пересохло в горле.
– Но вспомните, что сказано про анонимки с очень высокой партийной трибуны. Решительно осуждены.
Кучмиенко сделал такой жест, точно хотел похлопать Людмилу по щеке. Дотянуться не мог - показал, как он это сделал бы, если бы сидел ближе.
– Трибуна, Людочка, высокая, а мы практики повседневные.
– В древнем Риме самый знаменитый анонимщик был слеп от рождения, подал голос Совинский.
– И я лично не вижу разницы между теми, кто пишет анонимки, и теми, кто их читает, - твердо сказал он.
– И те, и другие слепы, ослеплены. А ослепленность - это самое тяжелое.
Кучмиенко встал. Монументальный и угрожающий. Этого он уже не мог простить, тут неуместными были шутки, разговор приобретал остроту, зато становился откровенным, и уж тут он, Кучмиенко, считал себя непревзойденным.
– Юноша!
– воскликнул он.
– Я мог бы вам быть дедом.
– Мой дед сгорел в танке под Запорожьем, - тихо сказал Совинский.
Кучмиенко сел. Не потому, что был свален словами Совинского. Приходилось переходить к позиционным боям. Кучмиенко выпил немного вина, основательно закусил и, еще не прожевав, трагично заявил:
– Я тоже мог сгореть в танке в Брянских лесах! И тем, что я сижу среди вас, я обязан лишь своему врожденному уму. Вы не знаете, что такое фронт и какие ситуации там возникали каждый день и каждый час, а то и каждую минуту... Попытайтесь вообразить себе такую картину. Наш полк занимает позиции в лесу над широким заболоченным яром, на той стороне яра, на возвышенности, укрепились фашисты, сидят там уже три месяца, сковырнуть их нечем - техника через болото пробраться не может, а пехота - что пехота? Ну, и тогда появляется какой-то волюнтарист, посылает на штурм целую пехотную роту, ее поддерживает авиация, артиллерия, все наземные и воздушные силы приводятся в движение, рота перебирается через болото, врывается на фашистские позиции, закрепляется на плацдармике и... фашисты берут ее в петлю. Окружают - и ни шагу! День, два, три пробираются к той роте - ничего не выходит. А там уже ни боеприпасов, ни продовольствия, ничего! Вызывают танкистов, саперов. Прорваться к пехоте, вывести тех, кто там остался живой, из окружения. Но не просто вывести, а попытаться пробить к плацдарму проход, горловину, расширить ее, может, бросить туда подмогу. На танки взять боеприпасы, провиант. Приказ! Спрашивают танкистов: "Пройдете?" Отвечают: "Пройдем!" Ну... А меня вызывают и приказывают доставить провиант окруженным. Как интендант я лично ответственный. И я сажусь на танк среди коробок и пакетов, среди цинок с патронами и ящиков с ручными гранатами. Докатываемся до того болота, я стучу танкистам в башню, кричу: "Вы там попрятались, а меня слижет первой же очередью! Пусть уж танковый десант, автоматчики сидят здесь, им надо пробиваться на подмогу своим, а я что? С пистолетом ТТ против автоматов? Консервы везу. Разве консервы сами не доедут?" Танкист вымелькнул из люка, показывает - катись! Скатился я с танка, а через минуту в него прямое попадание фашистского снаряда, трах-бах, пламя, конец! Ни одна живая душа не вышла из того танка... А сколько таких боевых эпизодов мог бы я привести! Не вам меня учить, юноша, не вам.