Реальность сердца
Шрифт:
— Эмиль? Эмиль, ну очнись, ну пожалуйста… — упрямый супруг на все призывы, пощечины и щипки никак не реагировал, на нюхательную соль — тоже.
Нужно было подняться и бежать вниз, наружу — за помощью, но женщине казалось: она отвернется, и муж умрет, тихо испустит последний вздох, а помощь, конечно же, опоздает! Отчаяние пульсировало в висках, выворачивало душу. Перед глазами запестрили цветные искорки, женщина испугалась, что сейчас лишится чувств — и от чего, от крайней, нестерпимой ярости!..
— Будь проклят тот, кто в этом повинен, принадлежи он тому или этому свету, будь он бог или демон, разумное существо или безмысленная тварь! Да не будет тебе покоя, пока я не встречусь с тобой лицом к лицу!!! — получилось неожиданно громко, даже слишком. Слова сами слетели с губ; мгновением позже Керо поняла, что забрала уж слишком лихо — а вдруг во всем виноваты Сотворившие? — но отступать от своего слова не собиралась. Да хоть сам Воин с мечом! Пусть держит ответ… «В горе и в радости, в достатке и бедности, во время мира и во время войны!» Противника Керо не то услышала, не то спиной почуяла. Сгустилась в дальнем углу пещеры тьма, еще пуще, еще тягостнее, чем во всех прочих местах. Пахло оттуда кровью, дождем и гадкой сыростью, плесенью,
— Что же ты, — заговорила Керо. — И в глаза мне взглянуть боишься? Существо медленно повернуло голову. Оно не было, не могло быть человеком — скорее уж, куклой из черной ртути, лишь чудом удерживавшей форму. На том месте, где у смертных полагалось быть лицу, сияли два синеватых расплывчатых пятна; и все же оно видело… или принюхивалось. Так или иначе, но оно двинулось навстречу женщине, застывшей со шпагой в руке. «Беззвучно, совершенно беззвучно, — застонала про себя Керо. — Что же это такое? Сотворившие, видите ли вы? Что это?!» Боги молчали, словно и не в их Храме творилось подобное непотребство. Сначала странный гость казался безоружным, но стоило женщине подумать об этом, и еще о том, выдержит ли сталь соприкосновение с черным камнем, как оказалось — и у него есть оружие: рука обернулась клинком. Существо двигалось медленно, плавно скользило, и, кажется, даже не собиралось нападать. Воздух вокруг него трещал и искрился, будто где-то поблизости горело смолистое полено, и так же, остро и горько, тянуло дымом, но не было ни капли тепла. Серебристое пламя за спиной неведомой твари завернулось водоворотом и потухло, словно пожрало само себя. Стало еще темнее, и теперь Керо поняла, что различает очертания врага не зрением, а иным чувством. Существо виделось и сквозь прикрытые веки.
Женщина ждала, пытаясь понять, что надвигается на нее, почему леденеют пальцы — от страха? Под взглядом, обжигавшим лицо холодом? От ненависти?..
Казалось ей, что они с Эмилем — чаша, до краев наполненная вином, и тянутся к обоим жадные руки похмельного пропойцы, стремятся выхлебать залпом, до дна, ловить губами последние стекающие с краев капли. Чаша, оплетенная синей паутиной, растворяющаяся, чтобы отдать свое содержимое алчной твари… Керо подпустила сияющее, текучее, жадное порождение тьмы к себе поближе и ударила.
Что же ты застыл на краю пропасти? Сила по капле сочится в твою чашу, и ты чувствуешь голод — впервые ты чувствуешь настоящий голод, тот, что сгубил многих и многих. Не нам принадлежит истинная сила, мы лишь сосуды, способные вместить малую толику от того, чем обладает каждый из них. И забрать от них, смертных, жалких недолговечных мотыльков, мы способны лишь крохи того подлинного сокровища, которым владеет беспомощный старик и новорожденный младенец. Ты не знал, лжец? Только сейчас ты почувствовал, что питаешься крохами с их стола, но — как ни тянись, до этой сердцевины ты не доберешься. Как ни стремись, это не в твоей власти. Ты никогда не спрашивал, почему я ушел, почему покинул созданное мной. Ты думал, ты знаешь — и я думал, что ты знаешь, а ты не знал. Дар слова дан им, дар слова и дар воли, и пусть за нами право превращать желание в существование, мечту в реальность, пусть без нашего согласия не свершится задуманное — но согласие можно вырвать и силой, противопоставив волю — воле, и там, на острие желания, на пике крика, где скрещиваются наши пути, кто победит? Неведомо. Я испугался, впервые почувствовав на горле удавку чужой воли, воли дерзкого смертного, пожелавшего какой-то сущей мелочи, то ли бури, то ли сотрясения земной тверди, и вложившего в эту мольбу ко мне — о, если бы мольбу, в призыв и приказ, — всего себя. То, чем владеет каждый из них, не зная о том и не чувствуя в себе океана силы, принимая пену на волне за все море. Им было дано то, о чем мы и помыслить не можем: возможность стереть границы, сорвать оковы и стать больше вселенной. Они не знают о том, на что способны — и, считая себя пеной, взлетают над волнами и тают, словно пена, недолговечные и вечные, живущие краткий миг, и уходящие в то запределье, которого мы не можем себе и представить. Они не знают о своей силе — и сгорают бабочками, оставляя нерастраченной бесконечную мощь, по сравнению с которыми наша — лишь жалкая тень. Чтобы стать выше нас, им нужно перейти предел разума: крайнее отчаяние и нестерпимая боль, одержимость, лишающая опоры или выжигающая душу скорбь, иссушающая ненависть — или бесконечная любовь… Их силой творится все, что они же зовут чудесами и дарами богов; мы только говорим «Да будет!» — по своей воле… или по их воле, чувствуя, что захлестнуты арканом чужого желания. Я испугался, и, разорвав оковы, ушел вовне, надеясь, что лишившееся опоры творение опомнится и устыдится, навеки оставит каприз подчинять себе — меня, своего создателя; уход стоил мне дорого. Не только я вкладывал силу в творение, но и творение поило меня, поило щедро — верой и надеждой, любовью и упованием, жертвой и обрядом. Оборвав связи, я оборвал и тот главный сосуд, по которому ко мне текла сила, заполняя меня, чашу пустую и пробитую. Жажда моя была велика, и я был безумен, слеп, нищ и гол — гонимый ветром лист, осколок стекла, вырванная из канвы нить… но время летело, и жажда оставила меня. А ты — ты впервые познал ее, хлебнув из чаши, что наполнило мое творение; ты копил, не касаясь, и говорил, что все это предназначено мне, а сам лгал, лгал… и не удержался, отхлебнул, заполняя свою пустоту, вечную пустоту бездомного, безмирного, сквозняка, перелетающего от одного творения к другому — отхлебнул, и ощутил жажду, и жажда стала
Образы наши сливаются воедино, и мои слуги уже верят в то, что твоя спутница, черная птица — мой атрибут. Серебро и черные птицы — не разорвать уже лживый образ, но и нет в том нужды, ибо от своего замысла я не отступлю. То, что пропиталось проклятым чужим золотом, то, над чем распростерли крылья чужие птицы — умрет. Я не прощу — никого; ни их, двух глупцов, ни тебя, лжеца. Стой, стой на краю пропасти, танцуй на границе между твердью и ничем, балансируй между жаждой и пустотой. Каждый миг приближает тебя к падению, и каждый миг делает тебя все более неосторожным. Это время — мое.
Увлеченный плетением узлов, сжигаемый голодом — забывай, забывай обо всем, не обращай внимания на мои шаги, а я подхожу все ближе, и в руке моей меч, а в твоих нет щита, только чаша с украденным, а сам ты поглощен попытками взять запретное, запретное для нас от начала бытия и до конца его.
Тебя хлещут по рукам — сыплются золотые искры, обрывается одна из связей, та, на которую ты рассчитывал больше всех, и даже досюда, до моих чертогов доносится повелительный голос: «Оставь же эту душу и отыди!» Оставь и отыди — и прими удар в спину… Падай, падай и разбейся, лживый брат мой! Чтобы удержаться, не соскользнуть вниз, ты тянешь последние силы из своих жертв, ты до сих пор не можешь отпустить нити марионеток, ты пытаешься сражаться со мной — но сейчас я сильнее, ибо разум мой принадлежит мне, а твой выжжен, подчинен и скован одержимостью… Длится, длится наш бой на краю пропасти, а внизу тебя поджидает чертог полного бессилия, точка пустоты, которая примет тебя в свои объятия и превратит в прах — но твои руки заняты, а в моих — оружие, меч ненависти, преданной дружбы и обманутого доверия. Падай, лживый брат мой! Падай и умри! Мой серебряный дождь и мой пропитанный слезами туманов замок, мои призраки аметистовых рассветов и серые скалы, режущие тучи на тонкие струящиеся ленты — все это на моей стороне, а тебе чужд и этот замок, и мое королевство, вечное и неверное. Беспечальность — мой замок, только мой, а ты в нем гость, и у меня достанет силы, чтобы вытолкнуть тебя отсюда; и скала обратится лезвиями, растечется расплавленным металлом, выскользнет из-под ног змеей! Ах, как тебе не хочется умирать, лжец… ты цепляешься до последнего, режешь пальцы о каменные кромки, норовишь извернуться и дотянуться до меня, но — слышишь?
Жертва твоей игры бьет в спину. Слышишь ее голос, ее призыв — ну же, попробуй отказаться, попробуй прикрыться щитом небытия или моим именем? Ну? Не выходит? Не по имени, по деянию призвали тебя — и что остается? Лишь падать, падать вниз… а ведь эта смертная даже еще не перешла предела, за которым платят за власть над божеством — собой. Ты играл ими, как куклами, и думал, что они не сильнее кукол — так иди и взгляни в глаза вовсе не самой сильной из них, взгляни, и пойми, что перед силой ее любви ты — ничто. Иди и встреть свою судьбу, игрок и лжец! Но чашу — оставь, это мое… …мое! Только падает, падает из обессилевших рук светящийся сосуд, ценнее которого нет ничего во всей вселенной, и мне не остается ничего, кроме как рухнуть на колени, и пытаться подхватить ее… …а тяжелая, тяжелее неба, тяжелее скал и вод океанских, чаша вращается в падении, и перехлестывает через край, я подставляю ладони, подставляю губы, обжигаю лицо струями расплавленного серебра, пью, впитываю в себя то, что копилось — по счету смертных — веками, не желая упустить ни капли, ибо все это — мое! Мое по праву! И лишь прильнув щекой к краю скалы, понимаю — что сделал…
…скользкие ледяные губы присосались к шее, высасывая кровь, но крови уже не было, в жилах осталась лишь пустота, а невидимый кровопийца все тянул, тянул последние капли, превращая свою жертву в ничто, в прозрачную сухую оболочку сродни тем, что остаются от мотыльков. Никак нельзя было ни вырваться, ни отодрать от себя обезумевшую гигантскую пиявку, и оставалось только покоряться, лишаться основы жизни, застывать; а потом пиявка вдруг лопнула, обрызгав лицо горячей жаркой кровью. Фиор распахнул глаза. Сон. Просто дурной, отвратительный сон. Темно, должно быть, сейчас часов шесть. Скоро рассвет. Он попытался поднять руку — хотелось отереть лицо от проступившего пота, но ладонь оказалась весом с гирю, и он прикрыл глаза, проваливаясь в черную гостеприимную пропасть без сновидений. Следующее пробуждение оказалось куда менее мерзким; не считая отчаянно вопящей о недавней дурости ноги, не считая пересохших губ и озноба, головной боли и ни на что не похожего отвратного жжения в плече — но по сравнению с рассветным кошмаром все это казалось ерундой. Через щель в портьерах пробивался яркий дневной свет, он резал глаза, но это было только в радость: сон кончился, ушел вслед за ночью. Тревога проснулась минутой позже. Слишком уж сильная слабость, «пиявка» из сна, давние намеки Эйка и недавний прямой разговор с герцогом Скорингом, обряды «заветников», сизоглазая тень под портьерой — все сошлось воедино, нарисовав мишень; и стрела уже летела, целясь в самое сердце… Кларисса сидела рядом, задремав прямо в кресле, но не успел Фиор пошевелиться, как тут же вскинула голову.
— Вы проснулись. Я дам вам воды. Прохладная вода с кисловатым привкусом пришлась весьма кстати, хотя поначалу стеклянный стакан едва не выскользнул из пальцев. Герцог Алларэ попытался пошевелиться, обнаружил, что вполне способен сидеть, опираясь на подушку — и не обращать внимания на вопящую о неразумности такого действия рану, не обращать, — а заодно и соображать хоть что-то. Например, было ясно, что он пролежал в постели не меньше суток; хорошо, если не больше.
Фиор огляделся. Неширокая комната, светлые драпировки на стенах, слишком мало тех мелочей, что составляют обстановку обжитого дома. Не особняк герцогов Алларэ, где каждая комната имеет свое собственное лицо. Спальня, в которой он лежал, должно быть, находилась в доме госпожи Эйма. То, что хозяйка не арестована, уже радовало. Но что с остальными? Чем закончилась нелепая драка?