Реальность сердца
Шрифт:
Кларисса вдруг осознала, что ничего не понимает. Всем грозила беда, вчерашнее кровопролитие столкнуло с гор лавину — и теперь оставалось ждать прихода в мир Противостоящего, разрушителя, или его помощника и соперника, который обманул герцога Скоринга, и один — смерть быстрая, а другой — медленная; но что-то изменилось, а женщине об этом не сказали. Зато Гильом Аэллас не оторвал коменданту его безмозглую голову и не пресек все безобразие. Почему?! Через мгновение стало не до того: пол выскользнул из-под ног, и если бы не Гильом, бесцеремонно поймавший женщину за воротник, а потом прижавший к себе, она упала бы в обморок прямо на лестнице собственного дома. Сам он стоял незыблемой скалой, только недовольно нахмурил брови. Фиор вцепился в перила, Тейн побледнел, ненадолго утратив привычный всем цвет лица. Показалось — в крышу ударила молния, прямо посреди ясного дня.
— Дела божественные нас больше печалить не будут, — тихо сказал Леум. — Пора заняться человеческими.
«Несправедливо! —
Араону казалось, что он стоит далеко — не дотянешься, — от остальных, и видит все со стороны. Все. Всех. Ханна Эйма — ладони прижаты ко рту, с трудом упихивают обратно даже не крик, а девичий рев, и лицо оплывает, сминается теплым воском, глаза набухают слезами. Еще немного, и плотина рухнет, и будет боевитая северянка рыдать в три ручья, вымывая всю боль… Брат Жан — беспомощно вскинутая рука, пытающаяся схватить, удержать пустоту, но от ладони до чужого плеча — слишком далеко, и теперь остается только вспомнить о смирении, о принятии неизбежного. Губы едва дрожат — молится? Бранится про себя?
Андреас Ленье — встрепанный скворец, искривленные в досадливой гримасе брови, в глазах же — уже смирение, понимание того, что иначе быть не могло. Взгляд медика, заранее наполненный согласием с тем, чего нельзя изменить. Альдинг Литто — безнадежным отчаянием и виной выбеленное лицо, распахнутый в продолжении несвоевременного «Нет!» рот, и сам — словно тонкая ветка, схваченная морозом — неживая, хрупкая, достаточно одного прикосновения, и переломится… И — Алессандр Гоэллон, но тут уж смотреть нельзя, слишком больно. Взгляд огибает его, боясь обжечься, но приходит — к телу человека, который еще минуту назад был живым, а теперь совершенно ясно, что уже мертв, и это — несправедливо.
Потому что так быть не должно. Вдвойне, втройне не должно быть — так. В этот час и от этой руки. Совсем недавно было — Араон напоролся на исполненный бесконечного удивления взгляд, и ему показалось, что с той стороны, с высоты того роста он лишь жалкая букашка, маленькая надоедливая вошь, причинившая слишком много хлопот. Сидящий среди прочих, достойных, маленький уродец, исток горестей и бед. Лишний, посторонний между остальных. Бывший король поднялся: хотелось отшагнуть за палатку, спрятаться, хотя бы подойти поближе к брату Жану.
— И вы здесь, Араон? — губы разошлись в улыбке, потом жесткая ладонь скользнула по волосам, и тяжело упала на плечо. — Неужели вы сумели меня простить? Вопрос — без малейшей тени издевки, простой, прямой и куда тяжелее, чем давешняя оплеуха. Всерьез. Юноша задрал голову, пытаясь еще раз поймать взгляд; встретился с герцогом Гоэллоном глазами, и понял, как ошибся минуту назад.
Никакого презрения, отторжения, приговора там не было и в помине, только все тот же вопрос, что только что прозвучал вслух. Еще — тепло, что там всегда было, вот только Араон этого не замечал, не понимал, не умел признать, что, даже доводя герцога до бешенства, всегда оставался для него живым, а не помехой на пути младшего к престолу, не мусором, который нужно было убрать из-под ног. В нем, в герцоге Эллонском, ничего не изменилось, ровным счетом ничего. Изменился сам Араон. Виском принц чувствовал внимательный взгляд брата Жана, да и видел его краешком глаза: и настороженного, и с ободряющей улыбкой, но монах молчал, не вмешиваясь, предоставляя юноше право и возможность сделать все самому: что хочется и как хочется.
— Простите меня вы… — шепотом ответил Араон. Еще одно легкое прикосновение к волосам. Герцог Гоэллон молча кивнул и отвел взгляд, поставив на всем, что было до того, жирную точку. Несправедливые слова и незаслуженные оскорбления, смерть герцогини Алларэ и злые мысли — все это до сих пор имело над Араоном власть, и ни молитва, ни исповедь не могли снять тяжесть с души, а теперь все кончилось. Суетливый лагерь двух совсем недавно встретившихся компаний вдруг обрел единство, деловитым волчком завертелся вокруг единственной оси. Наступившее утро выполаскивало тревогу, тоску и уныние, но дело было не в том, что стало светлее — Араон видел в темноте словно днем еще с момента ранения. Просто у всего появился смысл. Предметы наполнились вещностью и назначением, действия — точностью и осознанностью, а все, что происходило, стало не пустым, не напрасным.
Деловитая палатка, солидно укрывавшая припасы и кофры с вещами от налетевшего на рассвете легкого прозрачного дождика. Очень довольное собой горящее бревно, подогревающее воду в чумазом работящем котелке. Надменная шпага с крученой гардой поглядывала по сторонам — не идет ли кто чужой, и бахвалилась недавней славной победой, отбрасывая блики на землю, а утоптанная земля с удовольствием ложилась под ноги надежной опорой всем, кто по ней ступал. Все было осмысленным — и неожиданная улыбка на губах слишком уж серьезного и чопорного барона Литто, и откровенное требование восхищения в глазах госпожи ди Къела, победительницы страшного врага, и смущение в каждом движении ее супруга,
— О чем мечтаете? — герцог Гоэллон уже описал круг по лагерю и теперь неслышно вернулся к Араону.
— Хочу увидеть море.
— За чем же дело стало? Тут всего-то миль двадцать.
— Сейчас не время…
— Араон, в жизни всегда должно находиться время для самой жизни, — усмехнулся над ухом герцог. — Поезжайте завтра же. Вам понравится. Тогда — было так, а теперь уже ничего быть не могло, потому что свершилось несправедливое, невозможное, недопустимое, и до моря ли теперь, да и зачем оно нужно, море, если можно — так, если так все-таки случается? Араон с отвращением глядел на равнодушные стены, бесстрастно отражавшие бившуюся между ними чужую боль. Они ничего не могли поглотить, эти гладкие камни, только отражать, бесконечно умножая отчаяние. «Ничего нельзя поделать!» — гудели камни, журчал далекий ручей, звенел выпавший из руки древний меч, молчала пробившая кольчугу стрела. «Ничего нельзя поделать!» — говорили глаза Андреаса Ленье, молитва брата Жана, слезы Ханны, немота Альдинга, раскинутые руки Алессандра… Араон вдруг возненавидел их всех, молчавших и смирившихся, похожих на камни, глупых и трусливых. «Вы готовы были принести в жертву за них свою жизнь?» Они готовы не были, все пятеро. Наверное, слишком дорожили своими драгоценными жизнями, а Араон думал только об одном: достаточно ли его жизни, короткой, пустой, наполненной лишь дуростью и преступлениями, для выкупа. Согласятся ли Сотворившие принять его бессмысленные пятнадцать лет, увенчанные последним годом, гнусным и подлым, в обмен на жизнь герцога Гоэллона? Араон помнил скупой, сквозь зубы, рассказ Реми Алларэ, касавшийся обстоятельств рождения подкидыша, появления исповеди и всего прочего. Герцог Гоэллон наотрез отказался и причинять какой-то вред ребенку, и разглашать эту тайну его величеству Ивеллиону. «Это не ради вашего блага, не обольщайтесь, не хотели, чтобы король усомнился и в происхождении второго сына, — цедил алларец.
— Однако ж, вы выжили только благодаря ему, а отплатили — лучше не придумаешь…» «Возьмите меня! Возьмите меня, но верните его, верните, пока не поздно! — Араон опустился на колени, отчего-то думая, что такая поза будет более угодна богам, а он готов был драться за каждый шанс, за каждую толику надежды быть услышанным. — Возьмите меня, меня!..» Страшно было, что не услышат, а услышав — сочтут недостойным, не откликнутся на зов. «Я хотел жизни для всех нас. Но почему, почему нужно платить собой?..»
Араон не хотел жизни для всех, лишь для одного, для герцога Гоэллона, и готов был заплатить собой, вот только годился ли он для такой платы? Он не святая Иоланда, праведная монахиня, десятилетиями выхаживавшая больных и раненых. Он всего лишь маленький убийца, чудом не ставший братоубийцей, король-самозванец, безродный подкидыш, преступник, прощенный всеми из жалости… Услышьте меня, Боги, ибо тьма подступила ко мне, Из глубин отчаяния взываю я к вам, И нет мне успокоения! На зыбкой почве болотной стою, и нет под ногами тверди, Воды морские пленили меня, и уносят от берега… Наверное, его не слышали — и никто не замечал, словно между Араоном и остальными провели черту, отгородили каменной стеной. Остальным не было никакого дела — они говорили о чем-то: шевелились губы, двигались руки. Никто не поворачивал голову в сторону юноши, на коленях молившего богов о чуде, о воскрешении того единственного человека, без которого не имела смысла ни их суета, ни жизнь — и ради которого принц-подкидыш был готов отдать себя без остатка. Потому что лучше, легче, приятнее было умереть, зная, что тот — жив, чем жить, зная, что тот — мертв. Услышьте меня, Боги, ибо надежда оставила меня, Из пустоты скорби взываю я к вам, И нет мне опоры! Дом горящий вокруг меня, и пламя обступает, Тропа привела меня к пропасти, и падаю я… Боги молчали. Не хотели откликаться на молитву, и это было страшнее всего, потому что Араон не знал, какими еще словами дозваться, достучаться, добиться хотя бы мимолетного внимания. Боги отвернулись от него, преступника, осквернившего храм — и отвернулись навсегда? Но была же исповедь, долгое искреннее моление в прохладной полутьме монастырской часовни, и тогда казалось — широкая жесткая ладонь потрепала по волосам, легонько отвесила подзатыльник блудному сыну. Что же теперь — тишина, молчание, и нет никого ни за спиной, ни выше?.. «Возьмите меня! — Араон уже не надеялся на псалом, на древние слова, наверняка, утратившие силу от бесконечных повторений. — Возьмите меня, но верните его!» И ответ — пришел.