Реквием
Шрифт:
– Ты же советские песни называла бронебойными, барабанными, – подначила Инну Лена, но не остановила ее пылких восторгов.
– Помню звенящий драматический нерв твоего голоса и мой сильный, высокий, торжественный, таящий мощную угрозу всему капиталистическому миру, стремящемуся изуродовать нас и сгубить. И ведь всерьез верили. Незабываемое пионерское время! «Какие канули созвездья, какие минули лета!», – сказал Фазиль Искандер. А теперь мне трудно найти в себе стабильную точку отсчета. И только «чувств моих белые флаги» и обреченность когда-то достаточно сильного человека,
– Была потребность и в лирических, и в любовных песнях. Не чужды мы были и произведений, утверждавших постулаты нашей советской жизни. А как же иначе? Детям в души закладывали патриотизм, основы нравственности.
– Хорошо нас воспитывали. Крепко утверждали в нашем сознании представления о любви к отчизне, о долге, о красоте чувств, о дружбе народов. И ведь не навязчиво, тонко действовали.
Инна вспомнила себя, полную жизни, бурной энергии. У нее перехватило дыхание. Ее мгновенно накрыла оцепенелая сосредоточенность. Справившись с волнением, она добавила:
– Смеяться при исполнении патриотических песен раньше было опасно.
– Но не в нашей школе.
– Это правда, – согласилась Инна.
И тут же продолжила, но уже радостно:
– Ах, детство! Помнишь, как тебя на полчаса отпустили на речку и мы от счастья ходили на головах. В детстве счастье – это кусок хлеба, посыпанный солью, и друзья. Лето! Уроков нет. Свобода! Раздолье! Это время, когда душа радуется и развивается, счастьем наполняется.
«Она словно не может насытиться детскими воспоминаниями. Дефицит положительных эмоций», – поставила убедительный диагноз Лена.
– А у тебя и летом воли не было. Ты страдала, чувствовала клетку.
– Душа рвалась… Что тут говорить, сама ведь знаешь.
– Даже не верится, что в этой деревенской, бедной событиями жизни, в этом «застенке» мог произрасти твой талант.
– Память о грустном детстве мне, взрослой, помогала реально себя оценивать. Совестливое недовольство собой руководило мной, корректировало поведение.
«В плохом искать хорошее и полезное – ее привычка», – напомнила себе Инна.
– А я вспомнила свое пальто пятьдесят шестого размера, купленное для меня в «уценёнке», когда я училась в пятом классе, и свой вопрос матери: «Мне теперь его до пенсии носить?» Тогда мне пенсионный возраст человека казался концом жизни.
– А помнишь, на выпускном вечере за успехи в учебе учителя подарили тебе книжку о Мате Хари. Явно с намеком. Они видели внешние «многообещающие» проявления твоего характера, а что душа ранимая – не замечали. Потому что даже когда тебе было очень трудно, ты всё равно улыбалась. Не сумели они ключик к тебе подобрать, не поняли тебя, не дотомкали. Поди, бабуля твоя так говорила?
– Было дело, говорила. Только я не считала себя вправе требовать от всех понимания. Мне некоторых, отдельных хватало. А ты с детства была шустрой, мастерицей на шалости. Живости тебе было не занимать. Не желала подчиняться, бунтовала.
– Славилась выкрутасами, хотя подспудно понимала, что плохо делала. А в твоей голове дурное не оседало,
– Меня постоянно что-то внутри сковывало. Может, патологическая, прямолинейная честность. А тут еще бабушка говорила: сегодня соврал, завтра украл, послезавтра убил или предал. Это впечатывалось в мозг.
– Вот и вырос правдолюб и «правдоруб», – рассмеялась Инна.
– А вокруг замечала ложь, непорядочность, несправедливость. И это обостряло мое желание быть хорошей, укрепляло мои поиски самой себя, своего места в окружающем мире. Было бы странно, если бы я в чём-то поддержала гадкого человека. Это не мое. И уроки доброты мне не надо было преподносить. Я в любой момент готова была помочь любому, даже чужому. И все же я полностью не доверяла даже своему внутреннему голосу. Осторожничала.
Для меня в детстве слова «глупый» и «злой» были синонимами. Я не представляла себе, чтобы умный совершал злодеяния или гадости. В голове не укладывалось. В этом я на Аню похожа. Хитрых и наглых людей остерегалась. Видела их насквозь, но не умела словами дать отпор, вот и сторонилась.
И все же в школе меня часто прорывало. Чего только себе не позволяла! Я вот думаю: страх перед наказанием удерживал от шалостей или боязнь, что посчитают невоспитанной?
– Я в тыкву боялась получить. Бабка почему-то все больше по голове норовила врезать.
– Не понимала я себя и злилась на свою нерасторопность, умственную заторможенность, на неумение отбрить, за излишнюю неуверенность и беспомощность, унижающих меня. Догадывалась, что не достает мне остроумия, что не хватает духа твердо и жестко ответить взрослому обидчику. Я же в уме проговаривала достойный ответ, но не доверяла себе, своей способности справиться. И слова застревали в горле, не слетали с языка. А иногда достойный ответ являлся позже, когда выходила из ступора, когда «поезд давно ушел». Взрослому, в отличие от ровесника, не врежешь в ответ на его подлость. Такая вот у меня была реакция на несправедливость и ложь. Я только в работе считалась скорой и ловкой.
А ты была быстра и остра на язык. Я тебе завидовала. И во взрослой жизни хроническая заторможенность мне часто мешала, особенно при общении с наглыми субъектами. Казалось бы, сущая нелепица, а держит в тисках по сию пору. Всю жизнь с ней борюсь, но полностью исторгнуть из себя не могу. Выползает она из укромных уголков моего мозга и напоминает о себе. И чувство юмора у меня не самое лучшее. Над многими вещами мне просто не хочется шутить. Боюсь кого-либо задеть, обидеть. Это врожденная или приобретенная робость?
– Налицо навязчивая идея. Она-то и возвращается к тебе снова и снова, – рассмеялась Инна. – Если семнадцать лет жить под гнетом, по приказам, если не поощряется самостоятельность, трудно избавиться от неуверенности. У тебя неизлечимая травма раба.
– Вспомнила достопамятные времена. Да, крепко меня стреножили в детстве. Не давали спуску. В школе я была на высоте, а дома уменьшалась до размера бесприютного щенка. Я и теперь иногда, как прежде, чувствую себя в смирительной рубашке.
– А у меня не было сдерживающих факторов и тормозов.